Изменить стиль страницы

Действительно, вышло так, что он и не заметил маминой смерти. Воспринял ее как переход в какое-то непостижимое, недоступное разуму состояние: между небом и землей, нечто вроде полосы света, прозрачная дымка, просвеченная розовым солнцем, крыло теплого тумана, которое увлажняет тебе глаза тихими слезами. Уже впоследствии, став академиком, не верил ни в метампсихоз, ни в поэтичные байки о белых журавлях. Продолжал верить в светлую дымку между небом и землей, видел там свою мать, и чем старше становился, тем видел отчетливее. Но кому об этом расскажешь? Разве что на годичном собрании Академии наук?

До трех лет ты проходишь свои сельские университеты и овладеваешь всеми энциклопедическими знаниями своего окружения, не ограничиваясь примитивными вещами быта и орудиями производства типа ложки, прялки, ступки, плуга, бороны, лопаты, верши, корзины, - а попадаешь, так сказать, в сферы высшие в ведьмологию и демонологию, в космогонию и астронавтику, в гидрологию и естествознание, в которые озеряне по возможности тоже пытались сделать вклад, спокойно и щедро даруя миру свои "сверхнаучные" открытия. К таким спокойным и уверенным открытиям принадлежало, к примеру, выражение: "Камни растут". Камни росли везде: в Тахтаике, на той стороне Днепра - в Мишурине и в Куцеволовке, но более всего - возле Заборы. Они чернели среди бесконечных песчаных кос вдоль Днепра, большие, круглые, таинственные, не камни, а какие-то словно бы звери из древних миров. Камни были побольше и поменьше, некоторые лишь выглядывали из песка своими круглыми темными спинами, некоторых и совсем еще не было видно, а на следующую весну, после того как Днепр заливал плавни, а потом отступал, укладываясь в свое русло, хлопцы бежали к Заборе и видели, как за зиму выросли камни. Те, что прошлый год только выглядывали из песка, уже разлеглись под солнцем лениво и нахально, а рядом появились новые, еще несмелые, но упорные и настойчивые. Это относилось к таким же непостижимым явлениям, как, например, появление теленка у коровы. Вот ходила корова, ничего не было, а потом надулось у нее брюхо, ее перестали доить, стала она стельной, в конце зимы отец с мачехой на рассвете куда-то исчезли, прихватив фонарь "летучая мышь", а когда вернулись через полчаса, отец нес мокрого, худенького, нежного и беспомощного теленочка на руках. Теленочек сразу же пытался встать на ножки, а ножки дрожали, подгибались, подламывались, он падал на подостланную мачехой солому, но снова и снова поднимался, пока не добивался своего. А потом рос быстро и незаметно, как камень возле Заборы, а может, это камни возле Заборы росли так, как бычки и телочки в селе, - неизвестно, откуда берутся те и другие, хотя одни - живые, а другие - неживые.

Сказать, что Петьку уже сызмалу не терпелось узнать, откуда же берутся телята или камни возле Заборы, значит сказать неправду. Тайн слишком много, чтобы цепляться за каждую, а ты все-таки один, кроме того, тайны на то и существуют, чтобы их воспринимать как данность, тем временем погружаясь в собственную жизнь, которая приобретает размах с каждым днем и с каждым часом, разветвляется, расплывается, заливает все вокруг, как весенняя днепровская вода плавни.

Озера принадлежали к тем редкостным даже на Украине селам, в которых можешь прожить всю жизнь и так до конца и не узнать, не охватить этот удивительный мир с его травами, ветрами, окраской дня и ночи, дождями, звуками весен и тишиной зим, с шафранным сиянием лета, человеческим гомоном и птичьим щебетом, отчаянными набатами пожаров и всплеском красных флагов в праздники, с троицей и диким обжорством, с полным отсутствием истории прошлого и громом истории новой, со снами и громами, голодом и дерзостью, рождениями и смертями, изменами и убийствами, кражами, жестокостью и чувствительностью. Село тянулось вдоль Днепра, может, на десять, а, может, и на все пятнадцать километров - от Круглого до Шматкового, вширь оно простиралось между плавнями и глиняными горами, на которых синела степь, тоже километров на шесть, а то и больше. Хат в нем никто никогда не считал, людей, кажется, тоже, оно раскинулось вольно, среди левад, в них заходила каждую весну (почему-то всегда ночью) днепровская разбушевавшаяся вспененная вода, сливаясь с водами длиннейшего Дойнеджанского озера и всякий раз затапливая хату Сергея Антипча, который отчаянно кричал в угрожающей темноте: "Спасите, кто в бога верует!" Искони Озера делились на концы, которых насчитывалось, может, двадцать, а может, и тридцать, назывались они так: Дворяновка, Бульшовка, Калопы, Круглое, Гладырево, Рогачки, Гармашовка, Дворниковка, Яковенки, Педанивка, Фени, Матвеевка, Махтеи, Конюховка, Тахтайка, Дубина, Вуркоброновка, Лесок, Яремы, Жиловка, Семеняки, Кучугури, Моргуновка, Шматковое.

Центральная "географическая зона" называлась просто - Село. Там стояла огромная деревянная церковь, были лавка, сход, впоследствии ставший сельсоветом, жил поп, в хате которого на Петьковой памяти разместилась семилетняя школа, на площади собирался дважды в неделю базар, а по большим праздникам - ярмарки; там жили казаки бывшей Озерянской сотни, так как село, хотя и существовало, кажется, испокон веку, помнило еще набеги Батыя и половцев, о чем свидетельствовали Половецкое урочище за Кучмиевым глиняным оврагом и Татарские могилы на Химкиной горе, но наибольшего своего расцвета достигло после Переяславской Рады, когда очутилось на отрезке нейтральной территории между землями Запорожского казачества, Российской империи и Польши. Тогда чуть ли не со всей Украины сбегались сюда все, кто не хотел быть ни под казацкой старшиной, ни под русскими дворянами, ни под польскими палами, и село стало своеобразным заповедником украинских фамилий, которых тут насчитывалась сотня, а то и тысяча и которые никогда, кажется, не повторялись: что ни хата, то фамилия, в которых, вообще говоря, не было ничего необычного, но их сосредоточение в одном и том же селе всегда казалось Карналю явлением редкостным. Были там: Власенко, Рыбка, Шевченко, Дудка, Яременко, Слесаренко, Нестеренко, Загреба, Супрун, Веремий, Проскура, Довж, Давыденко, Емец, Загривный, Тимченко, Кобеляцкий, Капинос, Литовченко, Литвиненко, Москаленко, Марьяненко, Мищенко, Надутый, Полежай, Поляшенко, Пирский, Резниченко, Руденко, Смильский, Тимошенко, Тесля, Твардовский, Федоренко, Цыганко, Швирник, Ященко.

Крестьяне от природы анархисты. Они если и признают над собой власть, то только власть земли, хотя и здесь взаимоотношения складывались запутанные и мучительно темные, как сама земля. Здесь не любили начальников, и отсюда презрение ко всем, кто носил фамилии, из которых проглядывали столетия угнетения и унижения человека труда. Озера как бы с помощью каких-то непостижимо стихийных сил очищались от таких фамилий. Не стало ни Сотника, ни Хорунжего, ни Попенка, ни Дьяченка, ни Полевого, ни Ланового, никакой старшины, никаких служителей культа, одни только вольные люди - беглецы, отчаянные головы, перекати-поле, и, следует сказать, никто не печалился о носителях вельможных или просто значительных фамилий, полностью довольствовались своими и надеялись на приход времен, когда "кто был никем, тот станет всем". Может, единственная фамилия, по которой на самом деле затосковали Озера уже после революции, особенно после Великой Отечественной войны, была фамилия Озерного, которая должна была принадлежать селу по всем законам словообразования. Однако знаменитый Марко Озерный очутился почему-то по ту сторону Днепра в Мишурином Рогу, и озерянам осталось утешать себя разве тем, что, наверное, предки Озерного все-таки происходят из их села и когда-то переправились на ту сторону и никто не догадался задержать их здесь.

С именами было проще, они, вообще говоря, не выходили за пределы церковных святцев, хотя наблюдались и некоторые отклонения. Например, никто не знал, откуда происходит имя Ахтыз, а в Озерах оно существовало всегда, и носителями его почему-то были люди примитивные: то Ахтыз Кривобокий, прозванный так за то, что, когда шел, переваливался по-утиному то на одну, то другую сторону; то Ахтыз, прозванный дедом Ложкой, так как никогда и нигде не работал, только сидел с удочками под кручей в Прорезе у Днепра, а за голенищем всегда держал ложку и подсаживался к обеду, где случалось, не ожидая приглашения. Ахтыз Базарный, как легко догадаться, проживал возле базарной площади, и все его предки жили там, благодаря чему и получили свое прозвище. Кажется, имя шло еще от половцев. Когда-то князю Андрею Боголюбскому половецкий хан подарил коня, названного Актаз, то есть Ахтыз по-здешнему, а известно ведь, что Боголюбский - это двенадцатое столетие, о котором в Озерах никто, кроме учителя истории, не знал, зато половецкое имя сберегли. У Цьоны Никиты жена была Муза, и Микита, как бы стараясь оправдать гречески-художественное имя жены, всю жизнь ничего не делал, а только наигрывал на старенькой облезлой скрипочке. На свадьбах и в дни революционных празднеств играл он, соревнуясь с гармонистом Андрием Супруном, а в будни с утра до вечера пиликал в своей обшарпанной, затерянной среди песчаных кучегур хатенке, надеясь, что его Муза прокормится этим его доведенным до невиданных в Озерах вершин искусством. А Муза тем временем, положив на плечо тяпку, шла полоть, чтобы заработать трудодень-другой для своего непутевого Микиты и тем сберечь его для человечества и для искусства. Соответственно к сложившемуся сельскому стереотипу, по которому женщины назывались: Килина, Горпина, Ярина, Дарина, Музу тоже прозвали Музиной. Так она и жила, и даже ее Микита уже, видно, забыл первичное звучание ее имени.