Изменить стиль страницы

Лунатик и Боксер бросились на помощь Паралитику, но не могли протиснуться сквозь плотную толпу женщин, которые с болезненным любопытством и сочувствием присматривались к тому, что происходит между одной из них, русским пленным и немецким солдатом. Большинство женщин, выбравшихся из бомбоубежища, торопилось уйти, боялись быть заподозренными даже в сочувствии той, разбушевавшейся.

Эсэсовцы ничего не могли поделать. С женщиной - не то, что с истощенными до предела заключенными, да еще поставленными вне всех человеческих законов. Молодая немка и в мыслях не имела защищаться и оправдываться - она продолжала дерзкое наступление.

- Вы, проклятые собаки, - кричала она эсэсовцам, наставляла на них грудь, разбрасывала в отчаянных взмахах свои длинные черные волосы, - вам хотелось, чтобы мы подохли в подземелье? Или, может, это вы копали? Может, ваши руки в глине? Может, вы спешили нас спасти? Вы чистенькие! Вы - всегда чистенькие! Мы ненавидим вас, а этих любим! Этих грязных и полумертвых, как и мы сами! Замученных, как святые!

Профессор и Малыш потихоньку спрятали Капитана от эсэсовских глаз, тут важен был каждый миг: пока звучали только слова, но могли прозвучать и выстрелы.

А на помощь эсэсовцам пришла какая-то старая женщина, вся в черном, поблекшая и измученная, с голосом тихим и горьким.

- Криста, что с тобой, - попыталась она угомонить молодую. - Ты позоришь память моего сына. Взгляни на себя...

- А, это ты, старая ведьма! - словно бы даже обрадовалась та, которую, оказывается, звали Кристой. - Ты тоже уцелела? Выползла из-под земли, как недодавленный червяк? Спаслась из пекла, из которого не смог вырваться твой сын? Не прикасайтесь ко мне! Ненавижу! Всех вас ненавижу! А этих люблю! Хочу любить того, кого выбрала! Хочу привести его в свою безупречную немецкую постель! Где он? Зачем вы его забрали? Умеете только забирать и отбирать, на другое неспособны!

Зашлась в бессильных рыданиях, и тут старая женщина сумела наконец справиться с нею, грубо толкнула ее перед собой, почти погнала прочь, и эсэсовцы могли бы усмотреть в этом вызов и укор за то, что не сумели укротить Кристу, но у них было достаточно своих забот, их головы уже обмозговывали самые утонченные и самые жестокие способы наказания пленных, и прежде всего маленького красивого азиата, прозванного Капитаном. Если их и удерживало что-то от немедленных действий, то не неловкость перед женщинами и детьми, не гневные слова Кристы, не какие-нибудь там человеческие чувства, от них они были освобождены еще с самого детства, а отсутствие приказов, своевременных, точных, кратких и в то же время исчерпывающих. Даже не имея приказов для непредвиденного случая, они охотно поддались бы автоматизму поведения - броситься на пленных с прикладами, со штыками, могли бы пристрелить кого-то для острастки (опять-таки все угрозы падали прежде всего на Капитана), но бившаяся в истерике молодая женщина стала им помехой, она внесла нежелательную сумятицу в их устойчивость и порядок. Когда же порядок нарушается, то следует немедленно его восстановить, что в данном случае означало: отделить спасителей от спасенных, отогнать пленных как можно дальше от цивильных немцев, не допустить преступного смешения, щедро применяя надлежащую жестокость. Все тут делалось с нечеловеческим шумом, с непременными побоями, оскорблениями и угрозами. Путаясь в длинных полах длинных обледеневших плащей, охрана сгоняла пленных вниз к путям, сбивала их в беспорядочные шеренги, считала и пересчитывала, не сбежал ли кто, не потерялся: "Айн, цвай, драй, фир"... Считали советских пленных, итальянцев, поляков. Были ретивы и усердны, не допускали даже мысли о малейшем послаблении, не смущало их быстрое приближение краха, не знали сомнений. "Deine Ehre heiBt Treue!" - Твоя честь в верности". Верность кому и чему? Тому, с безумными выпученными глазами, портрет которого только что был втоптан в грязь там, наверху, и лежал там и поныне? Безопаснее было прикинуться, будто не заметил того, что случилось, ибо если ничего не случилось, то не за что и карать.

Перед Капитаном Паралитик задержался дольше, чем перед другими, замахнулся на него прикладом, прошипел: "Пасс маль ауф" ("Погоди!"), но не ударил, так как Профессор наставил прикрытое обледеневшим бумажным мешком плечо, сказал спокойно: "Герр пост, он невиновен". - "А-а, - почти простонал Паралитик. - Невиновен! Все невиновны! Мы вам покажем невиновных! Хальте мауль, проклятые свиньи!"

Ничего нового. Профессор презрительно умолк. Не мечи бисер... Взлети, моя мысль, на крыльях золотистых.

Капитан все еще переживал событие, встряхнувшее его душу, перевернувшее в нем все, и смотрел своими непостижимыми черными глазами за линию постов с такой тоской, словно бы уже летел туда, на волю, на простор, в беспредельность, оставив тут свое обессиленное тело, как что-то обременительно-ненужное. А Малыш молил в душе: "Прилетайте! Прилетите! Ударьте! Разрушьте! Зажгите! Прекрасен запах огня. Ничто на свете не сравнится с этим запахом!"

Фельдфебель, поблескивая из-под плаща неживым серебром своих нашивок, объявил, что команда для начала лишается обеда, и это только начало, надлежащая кара ждет виновных позже, а пока все должны работать на расчистке путей от разбомбленных вагонов, и работать хорошо, ибо саботажников тоже ждет наказание с одинаковой мерой справедливости и жестокости, как и полагается всем непокорным.

На расчистке путей можно было работать хоть вечность. Четверо поднимали разбитую доску, двое тянули в одну сторону, двое - в противоположную, делали вид, что стараются из последних сил, почти откровенно насмехались над постовыми, а те даже не могли подбежать, чтобы ударить или пнуть, так как находились поодаль. Каждый миг могли налететь американские штурмовики, ударить опять по станции и по путям, спасется только тот, кто окажется ближе к горам. Заботиться о безопасности пленных было бы смешно. Да они и сами не думали об этом. Уже и не один Малыш, а, наверное, каждый в душе молил далеких американцев: "Летите! Прилетите!" Состязались не со страхом смерти, а со временем. Поскорее бы вечер, тогда отвезут их в барак, опутанный колючей проволокой, и, может, дадут теплой баланды. Но до вечера еще была целая вечность, хотя сам день был тоже черный, как вечер, дождь лил и лил, мороз схватывал дождевые потоки, мертво шуршали обледеневшие бумажные мешки на пленных, тускло блестело все вокруг, омертвевшее, холодное, скользкое, омерзительное.

Профессор, Капитан и Малыш были вместе, молча возились между разбитыми вагонами, не сговариваясь, держались поближе к тому участку путей, в который упиралась улица пригородного поселка, иногда поглядывали туда, видели тихие белые домики, покрытые тонким слоем льда так же, как и все вокруг, но там был еще стеклянный блеск оконных стекол, там пробивался откуда-то пахучий дым из труб, оттуда долетала до них чужая жизнь с ее теплом, уютом, всем тем, о чем они давно забыли, а если и вспоминали иногда, то уже не верили, что изведают ее когда-нибудь. "Как трава - жизнь людей, как твое дыхание, о господи!" Они не хотели быть травой. Пока в тебе бьется мысль, ты человек и таким пребудь вовеки! Так учил их Профессор. Повторял каждый день неутомимо и угрожающе. Малыш поклялся в душе, что, если останется в живых, вынесет из этого потустороннего мира величайшее уважение и любовь к мысли, когда же будет умирать, то и тогда пусть взовьется его мысль! Крылья еще малы, но все равно. Его поражала в самое сердце равнодушная жестокость войны. Война не выбирала. Наносила удары с завязанными глазами. Гибли лучшие, умнейшие, тут не было разделения на обыкновенных и исключительных, имело значение лишь то, кто живой, а кто мертвый, кому приходилось умирать. Малышу хотелось жить, хотелось уцелеть, но если бы надо было умереть за Профессора, он бы с радостью согласился, потому что в Профессоре спасал бы от смерти также и собственную мысль.

Между тем он с самого утра молил неустанно: "Прилетите! Разбомбите!" Человек не всегда может обойтись без помощи. Иногда нужна даже и не помощь, а толчок, случай, зацепка. Следует ли обвинять тех, кто ждет такого случая, особенно когда люди лишены всего, кроме собственной воли и мысли? Малыш хоть и был моложе своих товарищей, превосходил их своим фронтовым опытом. Профессор любил повторять слова Паскаля: "Природа является бесконечно поражающим шаром, центр которого везде, а окружность - нигде". Профессор много знал, за ним стояли целые века человеческой культуры, зато Малыш чувствовал в себе право трактовать ту культуру так или иначе. Паскалевский шар был для него прежде всего не признаком бесконечности мира, а указанием на то, что каждый всегда так или иначе оказывается в данный момент в центре той беспредельной вселенной, но только тогда, когда этот каждый - боец и сумеет доказать право на пребывание в центре. Три года на фронте, три года в беспрерывных боях, три года жестокости, смертей, героизма научили Карналя, что у бойца должна быть цель не только внешняя, но также и внутренняя. Для ее определения употребляемо слово "осознанная", но для Карналя в том слове было что-то оскорбительное. Ибо если только осознанная, то не твоя, чужая. Осознавать - значит быть только свидетелем событий, поступков, подвигов, истории, а сражение с фашизмом требовало от каждого хотя бы на краткое мгновение оказаться в самом центре мира, взять на себя все его надежды и трагедии, быть не только свидетелем, а бойцом. И когда Малыш мысленно давал себе слово умереть в случае необходимости за Профессора, это были не пустые слова, а убеждение, что иначе поступить не может и не смеет. Он видел слишком много смертей, чтобы не знать, что со смертью еще не все кончается для человека. Боец умирает, но победа уже летит ему навстречу, она живет, приближается. Такая смерть - не жертва, она неминуемо имеет свое продолжение, свое следствие, растягивается во времени, хотя она и короче, чем жизнь, зато неизмеримо наполненнее. Тут нет выбора между чужой и своей смертью, есть твердая вера в высокое назначение бойца на земле, в умение сконденсировать в миг собственной смерти, может, и не одну жизнь, а целые тысячи их.