- Ну?

- Увидишь, что будет нападение на торков, чтобы отнять твои грамоты у них, дабы иметь доказательства супротив тебя для князя Изяслава.

- А ежели не нападут?

- Попробуй, княже. И помни, что я тебе сказал про киевлян. Теперь поедем.

- Вот уж! - удивился Иваница. - Так и поедем?

- Здоров будь, княже, - сказал Дулеб, не обращая внимания на своего товарища, которому, наверное, все же хотелось отведать еще и киевского оленя.

Кто бы мог выпустить из своего жилища гостей не накормленными, без передышки? Ростислав отпустил. Забыл про них, не замечал больше, углубленный то ли в хлопоты, которые причинил ему своей встревоженностью Дулеб, то ли в зазнайство свое, из которого не было у него выхода, от которого не имел спасения, неподвижно-застывший в своем величии, недоступный никаким человеческим чувствам.

- Вот это князь! - ворчал Иваница. - Вот это пригрел, и накормил, и напоил! Еще и не владеет ничем, а уже!

- Хуже всего, что забыл он даже про своего родного отца, про человека неоцененного, - рассудительно, словно бы обращаясь к самому себе, говорил Дулеб, покачиваясь на коне, который, казалось, тоже не полакомился княжеским ячменем, потому что шел быстро, охотно отдалялся от Красного двора, имея свои конские надежды на теплую конюшню и добрый овес на дворе Стварника. - Ростислав в своей зловредной забывчивости действует словно бы по предписанию святого письма, где сказано, что живой пес дороже мертвого льва. Ежели так, то сколько же тысяч псов можно убить, дабы лев остался живым?

- Не хочу быть ни львом, ни псом, а хочу есть, - заговорил снова Иваница. Он как-то отошел душою, уже не злился на Дулеба, снова потянулся к нему сердцем после глупого разговора, свидетелем которого только что был; он не мог лишь понять, зачем же нужно было им так далеко ехать темной ночью, среди снегов и мороза. - Вот ты сказал там ему что-то. Он слушал или не слушал, но все равно ничего толком не промолвил. С князьями всегда так. На ловах ты ему указываешь, в какую дичь целиться, когда же он промахнется, виноват тот, кто указал, а не тот, кто стрелял.

- Горек опыт битых, но еще более горек тех, кто бьет. Опасен человек, который вовсе не имеет горького опыта, - с прежней рассудительностью промолвил Дулеб.

- А вон и опытный, - негромко произнес Иваница, потому что навстречу им скакали три или четыре всадника, впереди которых развевалась долгополая, отороченная бобровым мехом, хламида Изяславова боярина Петра Бориславовича; боярин этот был в маленькой бобровой шапочке, с маленьким мечом на длинной, драгоценной перевязи, с коротенькими ручками, весь какой-то словно бы то ли усохший, то ли укороченный.

- Малое спешит к великому, но только где же великое? - добавил насмешливо Иваница, которому достаточно было один лишь раз увидеть высокоученого боярина, чтобы ощутить его надменность и пренебрежение и теперь платить ему той же монетой.

- Будьте здравы, будьте здравы! - не без удивления замахал холеной ручкой боярин Бориславович, высвобождая ее ради вежливости из пушистой рукавички, обращаясь, разумеется, не к обоим, а лишь к Дулебу, дважды же его "приветствия" промолвлены были не из расчета на количество встречных, а для придания веса своему слову, которое, как известно, от повторения не портится, а соответственно усиливается.

- Здоров будь, боярин, - ответил Дулеб и хотел проехать мимо Петра, но тот придержал своего коня, остановились также и отроки, сопровождавшие боярина; волей-неволей пришлось остановиться и Дулебу.

- Не ведал, что ты торопишься к князю в гости, а то подождал бы тебя.

- Вельми возлюбил я тебя, лекарь. Так мало в нашей земле ученых людей. Землю пахать да ездить на ловы - это доступно также и рабам, а мечом может размахивать каждый дурак. Наука же - лишь для избранных. Потому и радуешься, встречая человека...

- Казалось мне, ты имеешь высокоученого собеседника - игумена Ананию, - напомнил Дулеб.

- В нем достаточно красноречия, да мало мудрости.

- Да в этом ли дело! Таких много... Ученики Христа были темнейшими людьми в Галилее, как ведомо тебе, но благодаря этому стали избранниками неба. Ты тоже, боярин, не ищешь мудрого собеседника в Киеве, где, сам говоришь, мог бы найти, а скачешь в неблизкий княжий двор, хотя, видно, и не надеешься ни на красноречие, ни на мудрость его нынешнего обитателя.

- Неужто князь Ростислав не принял тебя на Красном дворе? - не поверил боярин.

- Поедешь - узнаешь!

Дулеб тронул коня, махнул Петру на прощание рукавицей. Тот, как человек вежливый, поднял руку без рукавицы, уважал своего собеседника, ощущал за собой силу непоколебимую, потому и мог позволить себе роскошь играть в вежливость даже на трескучем морозе.

- Вот уж! Обманул ты его! - восторженно вскликнул Иваница. - А поверит?

- Не поверит, пусть у князя спросит.

- А тот ему свое "А!", да и только.

- Тем лучше для нас с тобой.

- Что для меня лучше, ты уже и не ведаешь, лекарь.

- А ты сам?

- О том скажу себе самому.

Трудно, невозможно рассказывать о том, чего нет, ибо для исповеди существует лишь то, что названо словом, если же слово еще не родилось, если не появились те вещи, которые просятся в слово, тогда мы искренне и бесстрашно провозгласим свое незнание и разведем руками, если и не беспомощно, то, по крайней мере, в надежде на более благоприятный случай. Тем временем, чтобы не сойти с ума от подробностей, которыми неминуемо наполнена жизнь двух одиноких мужчин, одиноких, скажем прямо, не только в Киеве, но, наверное, и на целом свете, ибо причастность к человечеству дается каждому из нас прошлым, а Дулеб и Иваница без особой охоты уходили мыслями в прошлое, ведь один, собственно, и не имел еще там ничего, а другой имел одну лишь горечь; так вот, повторяем, чтобы своевременно и уместно избежать невыносимых, иногда, быть может, тягостных подробностей, пройдем мимо того незначительного количества дней, которое отделяло зиму от весны, и сосредоточим свое повествование на событиях, принесенных теплыми ветрами и быстрыми водами.

Весна ударила такая дружная и неожиданная, что растопила глубокие снега, пробудила ручьи еще до того, как на реках тронулся лед, и вот неистовые мутные воды пошли поверх льда по Днепру и Почайне, в одну ночь яростно бросились на берега, в одну ночь затопили русла, подмыли запруды, снесли преграды, разрушили жилища, разметали строения; люди гибли в разбушевавшихся разливах безмолвно и безнадежно, потому что даже те, кто испокон веков жил возле воды, кого заливало каждую весну, кто каждый раз кричал отчаянно: "Спасайте, добрые люди!" - теперь не успели подать даже голоса и либо погибли вместе со всеми неопытными, неосмотрительными, доверчивыми, равнодушными, либо успели спастись, вырвавшись из дикой стихии кто в чем был.

Кричко принадлежал к тем, кто спасся, но одна ночь отняла у него все, что он имел: разъяренная волна уничтожила его жилище, доменицу, забрала все запасы руды, извести, дров, угля; куда-то в черную безвесть было унесено его небогатое хозяйство; он пришел на рассвете к Стварнику во двор полураздетый, промокший, злой на все на свете.

- Даже небо против простого человека! - кричал он посреди двора и не хотел зайти переодеться и обсохнуть. - Благодарение Днепру - хоть добавит Киеву нищих и мертвецов, потому что бедолага Изяслав как ни старается, а не может пустить наш город с сумой по свету!

Дулебу все-таки удалось завести к себе Кричка, но тот не унимался, сверкал глазами, был неистов, порывался куда-то бежать, кричал:

- Поднимать люд надобно! Колотить! Возмущать! Против всех на свете, против самого бога! Пойди, лекарь, за ворота Киева, посмотри, что творится у подножия валов, тонет Киев, утопает. А что деется тут, на Горе?

Гора была равнодушной к тому, что творилось там, внизу, в глубинах, где в скользкой грязи теснилась беднота, поставленная лицом к лицу супротив стихии, незащищенная, привычная к жертвам. Чем больше страданий обрушивалось на низ, тем спокойнее чувствовала себя Гора, тем увереннее держала себя, поставленная не для мелочного замечания всего неизбежного и низкого, а лишь для просветления, дальновидения, для осведомленной предусмотрительности.