Для него не существовало различия между повседневностью и торжественностью, успехами и поражениями, недостатками и излишествами, все это сливалось воедино. Самоуверенность его не имела границ, ибо он и не знал, что такое границы, ограничения. Обладая неисчерпаемыми запасами высокомерия, он не ведал ничего о страхе, а следовательно, и о надежде. Человеку же, когда он хочет быть настоящим, нужно время от времени бояться, тогда он острее ощущает привлекательность покоя и верит в осуществимость надежд.

Когда же страх неведом вообще, тогда точно так же неведом и покой, и человек живет в каком-то неопределенном мире, где все зыбко, не имеет имени, сущности, необходимой наполненности, - такому суждено быть пустым от самого рождения, суждено быть, в сущности, лишь оболочкой, которая не может иметь значения. Тут возникает неизбежный вопрос: а как же остальные? Ибо разве история не сохранила нам имени Ярослава Мудрого, который тоже родился князем и, следовательно, имел все предпосылки стать ничем, а стал творцом великой державы, объединил народ, построил и украсил города, рассылал во все концы не только своих воинов, купцов с невиданными товарами, грамотами с золотыми печатями, но и мудрость? А его сын Всеволод, прозванный "пятиязычным чудом"? А внук Владимир Мономах? А правнук Юрий, прозванный Долгоруким - одними с любовью, а другими - от бессильной ненависти? Почему же у этого Юрия родился такой сын, как Ростислав? Ведь имел Юрий упрямо-мудрого сына Андрея, имел добычливого Глеба, имел Ивана, честного и чистого; правда, был у него и слишком тихий Борис, и яростный Ярослав, и никчемный телом и духом Святослав. Юрий, связанный щедрой плодовитостью своей жены, ничего не успел добавить детям, дарил им свою любовь, дарил великую землю, но этого было мало. Ибо самое драгоценное в человеке - способности и чувства. Лишенный этих качеств, он перестает быть, собственно, человеком, а лишь носит то или иное имя. Так случилось и с Ростиславом. Если бы с ним заговорили о способностях, то он с почтительной язвительностью объяснил бы, что способности - ничто. Люди никогда не спрашивают, умеешь ли ты работать. Они лишь хотят знать, кто ты, какого происхождения. О чувствах, этом неуловимо-призрачном свойстве, речи не могло быть вовсе. Достаточно поверить в свою исключительность, как все в тебе напрягается, и ты становишься рабом собственного превосходства, благовознесения, тогда в сердце твоем нет места для человечности, нет места для чувств осторожности и предусмотрительности; предусмотрительность идет рядом с мудростью, она оберегает от беды сущей и дает возможность предупредить приближение несчастья, выступает словно бы сестрой осторожности, а раз это так, то человек, лишенный этих качеств, неминуемо должен погибнуть.

Дулеб предчувствовал гибель Ростислава еще при первом их свидании, когда, разбуженный со сна в суздальской островной баньке, посмотрел на лицо молодого князя. Но это был взгляд лекаря, который угадывает хворости уже при их приближении к человеку, каким бы здоровым ни казался он внешне. Тогда Дулеб вовсе не думал о какой-то немочи, которая уже подтачивает Ростислава. Он почуял приближение болезни, жадной и неумолимой. Вот дерево могучее и зеленое, а должно упасть, и никто его от этого не спасет, никто не скажет, от чего и когда оно упадет, но произойдет это непременно. Так подумалось лекарю тогда.

Теперь он уже знал наверняка, что Ростиславу угрожает гибель с двух сторон. Он либо станет жертвой собственной неосторожности, чванливости, небрежности и презрения к миру, а мир этого никому не прощает и мстит жестоко и быстро. Или же не выдержит того напряжения, в котором, сам того не ведая, пребывает с момента рождения, считая себя единственно здоровым и совершенным среди всех, тогда как дни его уже сочтены, на что безошибочно указывает бескровность его лица, общий болезненный вид, мертвый взгляд глаз, сплошная исчерпанность. Оболочка ничего не значит. Внешне сильное тело, могучая фигура, величественные движения, властный голос - этого достаточно было для душ непосвященных, чтобы поверили в вероятную силу Ростислава, да беда в том, что и он верил в свою силу, в свое превосходство, в свою, так сказать, бесконечность, забывая о том, что болеют лишь здоровые, а умирают лишь живые.

Дулеб предостерегал Долгорукого, когда тот намеревался послать Ростислава в Киев для опасного дела. Однако князь Юрий слишком проникся княжеской манерой поведения своего сына, он верил, что Ростислав покорит весь Киев, и люд, увидев такого сына, с нетерпением и восторгом будет ждать его отца, ибо ведомо, что сын - это лишь намек на подлинные достоинства его отца, в сыне дано видеть унаследованное и приобретенное, знакомство с которым закономерно должно вызвать желание узнать побольше и о самом отце, даровавшем такие высокие добродетели своему сыну.

Никто так не ошибается, как родители в отношении собственных детей. Долгорукий точно так же не избежал этой распространенной слабости людской. Дулеб не чувствовал в себе такой большой силы и права, чтобы поучать князя Юрия, разочаровывать его в собственном сыне, он ограничился лишь намеком, быть может и не замеченным или просто не принятым во внимание князем. Не настаивал на своем он еще и потому, что дело, ради которого посылали Ростислава (а с ним, собственно, и Дулеба с Иваницей), было сплошной неопределенностью и неясностью. Это было, в сущности, лишь какой-то надеждой, неясным желанием, вызванным высокими стремлениями Долгорукого, душа которого давно уже была в Киеве; его осмотрительность предостерегала всячески, он не хотел войны, не хотел кровопролития, надеялся чуть ли не на чудо, и вот одним из таких проявлений чуда должен был бы стать его сын Ростислав. Прийти в Киев, к киевскому князю, к киевлянам, показаться, понравиться, произвести впечатление. Вот какие суздальцы! Дулеб же тем временем должен был бы присматриваться и прислушиваться, собирать мысли, взвешивать настроения и простого люда, и людей богатых. Речь шла о том, чтобы склонить как можно больше душ, при этом не обидев и не оскорбив, а также, следовательно, и не пренебрегнув ни единым! Дело, прямо говоря, не для напыщенной торжественности Ростислава, который, не думая конечно же, не мог выдержать ни долгого сидения в какой-то богом забытой Котельнице, ни пребывания в неизвестности, ни покорного ожидания прихода Изяслава, который тем временем где-то опустошал Суздальщину. Он не мог допустить даже мысли о том, чтобы смешивать свой способ существования со всем тем, что называется жизнью вообще. Быть князем во всем - вот! Потому-то, когда позвали его помолиться за успехи Изяслава, он прискакал в Киев не столько из предупредительности и стремления засвидетельствовать свою преданность великому князю киевскому и его прислужникам, сколько для того, чтобы показать себя и объявить сразу же: остаюсь тут, в Киеве!

Сидеть тихо Ростислав не хотел и не мог. Расположился на Красном дворе Всеволодовом и позвал сразу всех наиболее значительных людей к себе, не думая, кто друг, кто враг, не различая как следует, кому что молвить, ибо речь у него была одна и та же для всех: я князь, а вы - ниже меня, вам забавы, а мне рассудительность, то есть мудрость, которая для вас недоступна. Он оставил развлечения на долю всех, кого считал ниже себя, для себя же избрал рассудительность, ошибочно принимая за нее беспредельную чванливость.

Были устроены пышные ловы, разосланы гонцы с приглашением в гости половецких князей и лучших людей от торков и черных клобуков; князю Владимиру, который был в Киеве словно бы доверенным своего брата Изяслава, почти велено было перебраться на Красный двор, и Владимир, располагавший дружиной намного меньшей, чем Ростиславова, молча подчинился. Трапезы на Красном дворе длились теперь круглосуточно, не имели они ни начала, ни конца, потому-то слова Петрилы о том, что князь Ростислав кличет Дулеба на обед, следовало бы понимать так: надобно ехать, а когда - это не суть важно.

Кого не сдержишь, того не спасешь. Дулеб пожалел, что у него не было ни силы, ни возможности своевременно сдержать Ростислава; теперь, когда там уже толклось, наверное, все боярство киевское, о сдерживании зазнавшегося суздальчанина не могло быть и речи, однако Дулеб не привык отказываться от малейшей попытки предотвратить болезнь, пока она еще не овладела всем телом.