- Я передумал, - сказал он, входя к Иванице, который уже разлегся после утомительных блужданий по киевским околицам. - Не станем откладывать на завтра, поедем к князю Ростиславу сегодня же.

- Вот уж! - хмыкнул Иваница. - На Красный двор? Да в Зверинце нас туры разметают! Среди ночи в такую даль?

- Сдается мне, приходилось тебе ездить еще дальше, но ни туры не разметали тебя, ни медведь не загрыз.

- А ежели спит твой князь?

- Спит - разбудим. Скажем так: не привыкли, княже, откладывать на завтра то, что можно и надобно сделать сегодня.

- Вот уж - не привыкли. Но мог же ты отложить кое-что для Иваницы чуть ли не на целый год. Сидел возле тебя в яме, ездил на коне, будто с мешком на голове. Ничего не знал, не видел. А к князю не терпится поехать.

- Или хочешь, чтобы нас уже по-настоящему бросили в поруб, теперь в киевский?

- Вот уж! Да пускай кони хоть овес съедят, - покряхтел Иваница, вставая без особой охоты, потому что замечал в себе неуклонное исчезновение мечтательной готовности на все, к чему бы ни призывал его Дулеб, и началось это в ту ночь, когда узнал, как скрывали от него все, что происходило в Суздале, и когда позднее, еще и не раздевшись как следует, уснув, быть может, с неосознанной горечью в сердце, должен был проснуться лишь для того, чтобы испить эту горькую чашу до дна: проснулся и увидел Ойку, которая пришла если не к Дулебу, то, во всяком случае, не к нему, Иванице, ибо не обрадовалась его появлению, а лишь бесстыдно подняла брови в удивлении и исчезла бесшумно, как дух.

Некоторая ученость, которую можно было бы без преувеличения назвать чрезмерно-неуместной, мешала Дулебу понять состояние Иваницы, точно так же, между прочим, как и определить границы, до которых дошло безрассудство Ростислава. Но все равно дела эти не поддавались исправлению, потому что Иваница, несмотря ни на что, по-прежнему тянулся к диковатой Ойке, а Ростислав не стал бы слушать предостережений или предположений о поражении, ибо даже неудачи причислял к своим победам, как это было, к примеру, в момент, когда новгородцы прогнали его с княжения и когда он расценил это по-своему: дескать, он ушел оттуда, потому что не хотел больше сидеть среди этих дымопускателей, оставив их догнивать в болотах. И вот тут-то ученость Дулеба сделала его до странности слепым, по-детски упрямым, кое-что даже им самим истолковывалось как честность и последовательность в поступках. Он верил, что успеет еще предостеречь и уберечь князя Ростислава, верил также, что Иванице все это дорого не меньше, чем ему самому, ибо разве же они не товарищи во всем злом и добром?

На Красном дворе никогда не приходилось быть ни Дулебу, ни даже Иванице, хотя известно, что для Иваницы не существовало никаких тайн и ничего недоступного. Но так уже случилось. Поэтому было полнейшей бессмыслицей среди темной ночи отправляться из Киева, двигаясь через яры, через мрачный Зверинец, кишевший дикими зверями, напуганными и разъяренными непрерывными княжескими ловами. Дулеб долго расспрашивал охранников у Софийских ворот, но закончилось тем, что довелось просить одного из тех, кто знал дорогу, чтобы он сел на коня и за хорошее вознаграждение провел запоздавших гостей в далекий и заброшенный Красный двор.

Назвал этот двор Красным его основатель и строитель - великий князь киевский, сын Ярослава Мудрого Всеволод. Суровый быт первых киевских князей его не привлекал. Беспутства Владимира, который выстраивал целые дворцы для сотен своих наложниц, повторять не хотел, золотого дворца Ярославова ему казалось мало. Он возжаждал соорудить нечто наподобие дворцов ромейских императоров, некую смесь Магнаврского и Большого дворцов Константинополя с их потрясающей пышностью, бессмысленным богатством и редкостной безвкусицей.

Подражание всегда обречено на посредственность, на измельчание, на потерю первоначального назначения, которым нераздельно обладает образец; когда же подражание одновременно является также попыткой перенести образец из одних условий в другие, пересадить в новую землю дерево, укоренившееся в земле далекой и чужой, тогда оно становится смешным, а то и просто жалким.

Так было с теми русскими князьями, которые, сбросив надоевшие и, как им казалось, слишком обременительные и заурядные меха, попытались нарядиться в ромейские дивитиссии, сшитые из александрийского полотна и из легких шелков, не заметив при этом, что дивитиссий, прикрывая туловище и еще кое-что, оставляет голыми ноги, которых не имели намерения щадить русские морозы.

Красный двор Всеволода напоминал вот такую непривычную и непригодную для русских холодов ромейскую одежду. Поражал неприспособленностью, неустроенностью, полнейшей непригодностью для жилья. Стоял среди снегов, неуклюжий в своих украшениях, оголенно-замерший, бессмысленный на этой земле, то суровой, то щедрой, - на земле, которая удивляет пышностью, но одновременно приучает человека и к сдержанности и осмотрительности, напоминая этим жизнь людскую, в которой после яркого солнца нередко надвигаются тучи, а теплые дожди сменяются метелями и яростными морозами.

Вокруг дворца на Красном дворе были посажены заморские растения, которые должны были украсить здание, придав ему точно такой вид, как у царьградских дворцов. Но все заморское давно уже было выжжено половцами шелудивого Боняка, а на месте чужеземных растений тянулись из почвы киевские, растущие, как известно, с быстротой просто неистовой, забивая и заглушая все чужое, неприспособленное, нежно-утонченное. Киевские деревья, разросшись за несколько лет, начисто изменили вид восстановленного Мономахом Красного двора, в самом дворце, не приспособленном к русским морозам, пришлось, ломая заморские мраморы и дорогие мозаики, ставить простые печи для обогревания; печи наполнили палаты дымом и копотью, князья бродили в сизом мраке, чихали, мерзли, кроме того, боялись полнейшей беззащитности Красного двора, который поставлен был вдали от Киева, за Лаврской горой, за Зверинцем; потому-то после Всеволода никто из князей надолго там и не задерживался, лишь Мономах, человек мужественный и непритязательный, побыл там некоторое время, все же отдавая предпочтение Ярославову двору возле киевской Софии.

Ростислав не выбирал для себя двора: взял то, чего не хотел никто. Тут он не раздражал своих супротивников, потому что не был в самом Киеве. Одновременно ублаготворял свою гордыню, ибо Красный двор все же считался принадлежностью Киева и служил время от времени великим князьям, которые отсюда осуществляли свою власть. Одиночества он не боялся, потому что имел возле себя верную дружину, кроме того, уверен был, что придут к нему многие, ибо голова у человека устроена таким образом, что там всегда найдется место для княжеских призывов, приглашений и обещаний.

Успокоительное безделье привлекало людей в самые тяжелые времена. За несколько дней на Красный двор набилось такого люду, какого не было здесь с момента основания. Толпились, болтали, пили, обжирались. Уничтожая яства, прожигали дни и ночи в пустой похвальбе и притязаниях, уничтожалось, попросту говоря, пожиралось время - единственная вещь, исчезновение которой люди не замечают, легкомысленно забывая, что время утраченное - невосполнимо и непоправимо.

На Красном дворе длилось бесконечное пиршество. Чего не съел князь и бояре - доедала старшая дружина, чего не доедала старшая дружина, съедали отроки, после отроков подбирали слуги, - каждый старался урвать кусок полакомее, приберечь неприкосновенным более жирное и сладкое, стащить, еще и не донеся до стола, спрятать, еще и не показывая на ясные очи, - каждый уголок дворца стал местом тайных пиров, скрытого обжорства, ненасытных посягательств. Слова "обед", "трапеза", "ужин" утратили свой смысл, они употреблялись здесь как простые и бледные, кстати, заменители того безбрежного, непрерывного, сопровождаемого простыми человеческими деяниями - сидениями за столом, беседами, спаньем, - возвеличения Ростиславова, которое должно было предшествовать окончательному переходу власти над Киевом и всеми русскими землями в достойные руки, а в чьи - этого уже не мог вспомнить и сам князь Ростислав, забывший об Изяславе, которому недавно клялся в сыновней верности, забывший про собственного отца, который послал его сюда не для глупых величаний, а для того, чтобы показал красоту и спокойную силу суздальцев и их открытое сердце. Ослепление своим происхождением и положением достигло у Ростислава, казалось, высочайших вершин; мог ли в этих условиях какой-то там незначительный человек, простой лекарь, которому пристало лишь ощупывать потные лбы и животы немощных, вырвать Ростислава из его разбега к власти, напомнить о подлинном назначении, невыполнение которого угрожало концом всему, прежде всего - самому князю Ростиславу, - мог ли, а следовательно, и смел ли?