Даяну потерял свое доброе имя ради прославления свободы в социалистической Румынии. Но точно также, как некогда французские студенты-медики, заляпавшие свои тетради чернильными кляксами, были квалифицированы, как "пригодные для востока" (bon pour l'Orien), можно было использовать показания Даяну и Гхинда для Запада. Там они могли рассчитывать на неосведомленность людей, которые не знали Румынии. Их статьи появились в специальных выпусках газет и журналов, которые тысячами отправлялись из Румынии заграницу. Но в самой Румынии их не было в продаже.
Освобождение обоих: Гхинда и Даяну, взволновало каждого. Многие из узников, терпевшие жестокости и оскорбления, и, не сдаваясь в течение многих лет, теперь стали колебаться. Однако те, которые решили покориться, должны были вначале доказать перемену своих взглядов, чтобы их освободили, и для этого они добровольно вызывались на 14-16 часовую работу. Когда после этого они возвращались в свои камеры, то должны были или присутствовать на обучении или сами выступать с докладами. Им предлагалось вести "график температуры политического здоровья". Это означало, что каждый обязан был делать записи об отношении своего соседа к коммунизму: был ли тот настроен тепло, холодно или даже враждебно.
Казалось, что администрация не могла получать обо мне нехороших отчетов. Лейтенант Коня пришел, чтобы сообщить мне, что моя жена находилась в тюрьме и уже давно. Во-вторых, он объявил, что в 10 часов вечера меня будут пороть за мою строптивость и дерзость, достигших своего апогея в речи после "спектакля".
Известие о Сабине было для меня тяжелым ударом. К моей боли еще примешивался страх перед предстоящей поркой. Ожидание всегда вызывало страх. Часы медленно тянулись до тех пор, пока я не услышал в коридоре приближение шагов. Топот сапог миновал нашу камеру. Кого-то забрали из соседней камеры. Вслед за этим я услышал удары и крики из комнаты в конце коридора. В тот вечер никто не пришел, чтобы забрать меня.
На следующее утро я снова получил предупреждение. В течение шести дней сохранялось напряжение. Потом меня повели вдоль по коридору. Каждый удар горел, как огонь. Когда это миновало, лейтенант Коня, задумавший все это, закричал: "Дай ему еще несколько ударов!" Потом мне потребовалось слишком много времени, чтобы подняться на ноги. "Еще десять!" - сказал Коня. Меня приволокли назад в камеру, где трещал громкоговоритель.
"Христианство - глупо, христианство - глупо, христианство - глупо. Все-таки отрекись, все-таки отрекись, все-таки отрекись. Христианство глупо, христианство - глупо, христианство - глупо. Все-таки отрекись".
Иногда охранники били в камере за "незначительные беспорядки". "Брюки снять! Будет порка!"
Мы спускали брюки. "Лечь на живот!"
Мы ложились на живот. "Перевернуться на спину и поднять ноги!" Мы поворачивались на спины.
Но несмотря на это, мы продолжали молиться. Иногда кто-то из священников говорил: "Я призываю "нашего Отца". Но какой же это Отец, какой это Бог, который таким образом отдает меня на произвол в руки моих врагов?" Но мы настойчиво просили его: "Не сдавайся. Продолжай молиться "Отче наш". И он внимал нашим словам, потому что мы делили с ним его страдания.
Когда охранникам не хотелось бить самим, они вытаскивали двух заключенных. "Начинай, - говорили они, - ударь твоего друга по лицу!"
Если тот отказывался, они говорили: "Ты упустил свою возможность!" - и приказывали второму заключенному бить первого. Он бил как попало. "Теперь влепи ты ему пощечину!" Они били друг друга по лицу до тех пор, пока не потекла кровь. Охранники заливались от смеха.
Однажды вечером лейтенант Коня приказал мне собрать свои вещи. Поскольку обхождение со мной не пошло впрок, то решили, что недолгое пребывание в "специальном отделении", может быть, принесет мне "пользу". Ходило много слухов об этом отделении тюрьмы. Лишь немногие возвращались оттуда назад. Или они умирали, или им промывали мозги, и они попадали куда-либо в другое место. Некоторые из них примыкали к учебному персоналу и учились, как осуществлять промывание мозгов другим.
Мы пересекли двор несколько раз, завернули за угол и остановились перед рядом дверей. Одна из них открылась. Я вошел, за мной дважды щелкнул замок.
Я находился один в камере со стенами из белого кафеля. Потолок отражал яркий свет, который светил из скрытой лампы. Был разгар лета, но центральное отопление, которое не функционировало нигде в Герла, работало на полную мощность. Коня оставил меня в наручниках, так что я мог лежать только на спине или на боку. С меня лился пот. Щелкнул глазок. Снаружи громко захохотал охранник: "Что-то не в порядке с отоплением?" У меня болел живот. У пищи был своеобразный вкус, и я подумал, что туда опять подмешивают какое-нибудь средство. Громкоговорители в этой комнате объявляли новые вести:
"Никто больше теперь не верит в Христа. Никто больше теперь не верит в Христа, никто больше теперь не верит в Христа. Никто не ходит в церковь, никто не ходит в церковь, отрекись, отрекись, отрекись. Никто больше теперь не верит в Христа".
Утром снова появился Коня, и через открытую дверь стал проникать прохладный воздух. Я протянул свои затекшие руки и повиновался приказу, следовать за ним.
Меня ждали новая камера и свежая одежда. Здесь была застеленная кровать. На столе была скатерть и ваза с цветами. Для меня это было слишком. Я сел и начал плакать. Когда Коня ушел, я снова взял себя в руки. Я увидел газету, лежащую на столе. Она была первой за все время моего заключения. В ней я искал известие о том, что 6-й военный флот вооруженных сил США вошел в Черное море, чтобы потребовать свободных выборов в оккупированных странах. Этот слух уже ходил в Герла. Но вместо этого я нашел короткую заметку о коммунистическом диктаторе, который завоевал власть на Кубе, тем самым устроив Америке трудности прямо у самых ее дверей.
Первым, кто навестил меня, был комендант Александреску. Он сказал, что мое новое положение может дать мне представление о том, что может стать для меня доступным в будущем. Он стал нападать на христианскую веру. "Христос, сказал он, - был лишь выдумкой апостолов, чтобы сбить с толку рабов надеждой на свободу в раю".