- У тебя будет много друзей, но ты всегда будешь одинок. Много девушек будет на твоем пути, но в любви ты будешь несчастлив. И будешь угнетать сам себя больше, чем кто-нибудь другой. Но дорога твоя чиста. Ты до конца дней останешься светел в душе и будешь жить долго, до восьмидесяти лет... А деньги ты от меня утаил, но это твои последние деньги, и я их не возьму...

Потом она ушла, неслышно растворилась в аллее, а я сидел и не знал, что обо всем этом думать, нащупывая в кармане хрустящий трояк.

Те деньги действительно стали последними. На всю оставшуюся жизнь я остался нищим. И угнетал сам себя больше, чем кто-либо. И был одинок, окруженный друзьями. И с любовями ничего не получилось. Но и сейчас я все-таки сохранил частицу света, открытость к детям, животным, деревьям, солнцу. И только это одно держит меня на земле. Хотя в сказку о своем восьмидесятилетии я давно уж не верю и каждый день готовлюсь принять как последний.

Проклятая простуда с сухим душераздирающим кашлем!..

А курить все равно хочется. Пусть будет мне хуже, пусть легкие повылезают наружу, но все-таки я закурю. Ну, положим, не свой горлодер "Беломор", а половинку "Явы" из завалявшейся пачки. Явская "Ява" - это же табачная марка Москвы!..

Я помню их все, свои первые сигареты.

Красная шершавая пачка "Примы", которую приятно нюхать, даже не закуривая. Маленькие оранжевые столбики "Дуката" по 10 штук. Болгарская ароматизированная "Пчелка" в целлофане - по легенде Леньки Грибкова, специальные детские сигареты без никотина. "Солнце" в мягкой мнущейся упаковке. "Шипка" в белой коробочке, с хрустящей вощеной бумажкой внутри. И совершенно особые, на мгновение появившиеся и пропавшие желтые коробочки коричневых индийских сигарет, открывающиеся, как спичечные коробки. И первые длинные дорогие сигареты с фильтром из ФРГ в оранжевых пачках, про которые почему-то говорят, что они радиационные...

Впервые я закурил пяти лет от роду в Сталиногорске, куда переехали тетя Майя и дядя Вася. Ночью, в незнакомом городе, незнакомой квартире, у незнакомого дяди Володи.

Я был подброшен, подкинут ему в окно переполненного автобуса, похожего на серого ежика. А там, на мерзкой привокзальной остановке, в мерзкой остающейся очереди, в черном дожде, на рваном ветру остались мама и папа, и дядя Вася с тетей Майей, которые внезапно исчезли, ушли из моей маленькой жизни, отдаляясь все дальше и дальше. И я оказался один с растерянным дядей Володей в его пустой холостяцкой квартире.

Слезы обиды и утраты обжигали мне щеки. Упрямые рыдания перешли в грудной спазм, нервную истерику. Я уже не верил в существование родителей, не верил, что они приедут следующим рейсом.

И тогда отчаявшийся Володя предложил мне закурить. Он научил меня дуть в раскуренную папиросу. Так, чтобы из нее шел дым и разгорался аленький уголек. Так мы и сидели в кресле, два заядлых курильщика, - измученный Володя с трубкой и я с горящей папиросой в мокрой от слез заячьей лапке.

Как ни странно, эта простая процедура возымела магическое действие. С трудом, но успокоила, утихомирила, примирила с действительностью. И я облегченно уснул на широком Володином диване, несчастный и счастливый в своем безысходном горе...

Не могу уснуть. Кашляю, ворочаюсь, опять выхожу в туалет докуривать "Яву". Да еще неизвестно откуда выскочила вдруг и заскакала в мозгу шальная казачья походная песенка:

Пчелка золотая, что же ты жужжишь?

Пчелка золотая, что же ты жужжишь, жужжишь?!..

Поход в пионерлагере оказался веселеньким.

Мало того, что запретная пачка "Пчелки" выпала из моего рюкзака, она еще и пронырливо выскользнула из палатки прямо под ноги вожатому Юре. Чья она, никто не признается - нас много, рюкзаков тоже. Поэтому Юра принимает решение - до возвращения в лагерь виновный сам должен подойти к нему и признаться.

Меня это совсем не устраивает. Я на хорошем счету. В конце каждой смены получаю грамоту или книгу за активное участие в жизни лагеря. Могу ли я вот так, своими руками, разрушить свой образ примерного пионера? С другой стороны, все мы покуриваем украдкой, и это несправедливо, что отвечать должен именно я, а не какой-нибудь Шмытов, про которого и так все знают, что он безнадежный курильщик. Да и до конца похода еще несколько дней. А вдруг Юра забудет, спустит на тормозах, простит?

Словом, я почти забыл об этом инциденте, пока по возвращении в лагерь Юра не выстроил нас, мальчишек, и не предъявил ультиматум - либо виновный сознается добровольно, либо вечером никто не пойдет в кино и все лягут спать после ужина.

Я понимаю, что нужно признаться сейчас, именно сейчас, но не могу выйти из строя. Страх сильнее меня. Ребята тоже молчат. Предателей среди нас нет. Наоборот, даже утешают, что картину привезли фиговую. Но как я могу смотреть им в глаза? Им, которых я, выходит, подвел, предал, а они меня не предали.

И я иду в комнату к Юре. Признаваться. На ватных ногах, с потерянным взглядом, с погибшей репутацией. Страх наказания страшнее самого наказания. Это наваждение, бред наяву, нервное заболевание, способное разрушить душу.

А наказания не было.

- Мне было важно, чтобы ты сам признался, - сказал Юра. - Понимаешь, сам...

Тогда я впервые преодолел свой страх, инстинкт самосохранения. И не так уж все это страшно, оказывается. И даже какое-то умиленное облегчение на душе. Но я и теперь вряд ли добровольно выйду из строя, чтобы раскаяться в своем позоре.

Жаль, жаль, жалко мне, что же ты жужжишь?!..

Раз все равно не спится, пойти, что ли, на кухню, выпить водки. Открыть освещенное нутро холодильника, налить сто грамм в граненый стакан, отдернуть занавеску в лунную ночь, подождать, пока водка не станет этим мерцающим мягким светом, призрачным и потусторонним...

Была такая же лунная ночь. Последняя ночь последней лагерной смены.

Открытая танцверанда сверкала яркими огнями, ликовала в суматохе и неразберихе разноцветного карнавала.

А там, в отдалении, среди таинственных теней, в другом, потустороннем мире, в темной столярке, на верстаке, пахнущем свежей сосновой стружкой, Коля Шмытов наливал мне полстакана водки из чекушки, купленной днем в деревне.

Я уже пробовал на праздники бабушкину вишневую наливку и церковный, лечебный, с терпким привкусом пробки "Кагор" в хрустальной рюмочке. А тут первый раз - водка, да еще в стакане, да еще с такой пьянчужной закуской головкой лука и ломтями черного хлеба.

И все это было чистой случайностью. И то, что я пошел зачем-то в палату. И то, что по дороге увидел в окне столярки силуэт Шмытова, похожего на папу Карло. И то, что он предложил мне выпить.

Я подозревал, что когда-нибудь мне предстоит попробовать водку, пройти через это посвящение в мужчины, но думал, что случится такое гораздо позже, во всяком случае, не в пятнадцать лет.

Меня уже подташнивает от запаха сивухи, но как нереален, как прекрасен таинственный лунный свет в моем грязноватом стакане!

- Давай быстрей, - шепчет Колька. - Вдруг кто накроет...

И я глотаю быстрее, захлебываясь горючей влагой, обжигающей рот и губы, текущей по подбородку. И долго нюхаю хлеб, чтобы все не пошло обратно, и хрумкаю дольку лука в крупных блестках неочищенной серой соли.

Я выброшен из привычного мира. У меня вылезают глаза. Кажется, я умру от спазма, умру от того, что нечем дышать. Теперь я знаю, что чувствует рыбка, пойманная на удочку, бьющаяся в траве. Но я не могу умереть так рано! Рыбка должна вернуться в речку. Выскользнуть, подпрыгнуть, перековырнуться!..

Колька боится, что я сейчас блевану. Наскоро спрятав остатки пиршества, он тащит меня на волю, туда, в темную глубину мерцающей ночи.

Рыбке повезло, рыбка вернулась... И мне уже почему-то легко и свободно. Так свободно, как никогда! Я плаваю в этой лесной глубине. Виляя руками и ногами, я поднимаюсь к звездам и возвращаюсь назад. Все ближе и ярче огни танцверанды, все прекраснее музыка, все праздничней карнавал, на котором я принц, заколдованный в рыбку...