Его странность подтверждалась еще и тем, что он не возражал, чтобы женщины бросали его, порой он даже стремился к этому, хотя каждый раз страдал, искренне, глубоко, приходя в почти бессознательное состояние. От этой ветвистой, раскидистой боли его спасала только живопись, и он неистово выплескивал и себя, и свою боль через краски на полотно, а когда боль выходила, выходила и картина, и он замирал над ней, самудив-ленный, как это у него получилось. Видимо, потому он и влюблялся, каждый раз зная, что будет брошен, и его снова ожидают страдание и боль, видимо, к этому он и стремился, но не умышленно, а, скорее, интуитивно, сам не ведая того.

Когда Штайм писал, что-то возникало в его голове, вспыхивали и разрывались цвета, которых он никогда не видел прежде, и еще возникали формы, и трудность заключалась в том, чтобы запомнить их и совместить. Формы изменялись, порой терялись вообще, и тогда ему казалось, что он их больше уже не найдет, но потом они появлялись снова, всегда неожиданно и в разных сочетаниях. В том и заключалась сложность, что не он, Марк Штайм, вел их, а они, формы и цвета, вели Марка Штай-ма. Но они существовали не благодаря его воле и желанию, совсем нет, они жили независимо и даже диктовали ему, и он, не сопротивляясь, поддавался их нажиму. Для себя он давно решил, что это неважно — кто ведет кого, значит, у него такой дар, а тем, кто со стороны, все равно не разобраться.

Из-за этого у него развилась необычная техника письма, и картины получались выпуклыми, как бы вбирающими в себя внешнее пространство, они, казалось, оголяли комнату, в которой висели, лишая ее всего остального, не привнося, как обычно делают картины, а, наоборот, обделяя. Этим они и пугали публику, и хотя все восхищались работами Штайма, но не покупали их, как всегда, примеряя картину к своему вполне конкретному стенному антуражу, понимая, что в случае покупки не будет больше ни антуража, ни самой стены.

Сейчас Штайм сидел в сквере, смотрел на свои длинно вытянутые ноги и думал о странном разговоре, который произошел у него утром с владельцем галереи, единственной во всем городе, в которой его еще выставляли. Этот владелец, по имени Август Рицхе, был живым, хорошо одетым человеком лет сорока пяти, с аккуратно постриженной головой, короткой, тоже аккуратной бородкой на румяных щеках и примечательными умными, казалось, все понимающими глазами. Они совместно с улыбкой придавали лицу особый выразительный блеск, в котором сам Марк порой различал свечение, и тогда он жалел, что не умеет пиеать реалистические портреты с натуры. Август Рицхе не чаял в Марке души, предрекая, что тот несомненно будет признан и, более того, что его имя войдет в историю мировой культуры. Он периодически, когда картины Марка не продавались вообще, ссужал его деньгами, не очень значительными, конечно, но все же.

Сегодня утром, когда Марк пришел к нему, Рицхе принял его на втором этаже, сам он был еще в халате, но уже причесанный и свежий, пребывая, было похоже, в крайне благодушном настроении. Он угостил Марка чашечкой крепкого кофе и даже рюмкой коньяка, хотя было рано, и Марк вообще не был охоч до спиртного, но сейчас он выпил, потому еще, что его взволновало то, о чем так живо и любопытно говорил Август.

Все началось с того, что Рицхе долго разглядывал новую картину, которую Марк принес ему, и хотя по размеру холст был невелик, но на редкость емкий и выпуклый. Август долго всматривался, снова садился в кресло, отпивая кофе, и снова вставал, и, даже когда расположился напротив Марка окончательно, он нет-нет да и поворачивал голову, заново любуясь мощью дышащих красок.

— Вы пророк, Марк, — сказал Рицхе наконец. — Вы истинный пророк и сами того не знаете, и не надо, и хорошо, об этом не надо знать. Но посмотрите на вашу работу, — он снова повернул голову, — она завораживает, в ней Вечность, в ней ответы. Ваша картина, Марк, пророчество. Ведь любое пророчество дается не в прямом, не в доступном виде, его всегда надо расшифровывать.

— Вы сможете ее продать? — спросил Марк.

Сейчас это было главным, он уже несколько дней оставался без денег, и хотя он не голодал, он вообще ел мало, да и всего раз в день, но хозяйка грозилась выгнать его из комнаты за неуплату. Он уже задолжал ей за несколько месяцев, и наступал срок нового платежа и надо было заплатить хотя бы часть причитающейся суммы. Август поморщился и потому, что ему был неприятен этот резкий переход, и потому, что он знал, как тяжело Марку, и потому еще, что знал, что не продаст картину, скорее всего не продаст.

— Вы же знаете, Марк, — сказал он, и руки его скользнули по воздуху, помогая словам, — что ваши картины не продаются так, как нам бы с вами хотелось того. И здесь ничего не поделать, это удел пророка существовать вне мира, за его пределами. Если бы вы были популярны, признаны и богаты, вы бы тогда не писали так, поверьте мне. — Он снова посмотрел на картину. — Видите ли, пророк не должен беседовать с журналистами, сниматься для обложек журналов и выступать по телевизору вместе с известными манекенщицами. Он должен быть незрим. Его не должны видеть, слышать, только его пророчества, и больше ничего.

Знаете эту знаменитую пословицу, что нет пророка в своем отечестве? Отличная, точная мысль, хотя не правильно сформулирована, в ней причина перепутана со следствием. Звучать она должна так. — Август задумался, но ненадолго:

— Пророк в отечестве перестает быть пророком! Вот так. Как только он становится признан, он уже не пророк. Более того, как только он становится доступным для глаз и ушей окружающих, он лишается звания пророка. Подумайте, Бог никогда не появлялся даже перед своим возлюбленным народом Израилевым, более того, запретил произносить свое имя. Он понимал, что в момент встречи он перестанет быть Богом. Он даже перед избранными, Авраамом или Моисеем, не появлялся. В виде огненного куста, да, было дело, но не сам по себе.

Марк, который поначалу невнимательно отнесся к многословию Рицхе, теперь понемногу увлекся и слушал с интересом.

— Но и Моисей усвоил урок Бога и тоже не особенно вступал в прямой контакт с народом, который вел. Для контактов он выбрал некоего Аарона. Видите, Марк, как просто, он понимал, что в тот момент, когда его увидят простуженным, усталым или исполняющим надобность, даже если увидят крошку у него в бороде, его, как пророка, развенчают.

Август отпил кофе и снова посмотрел на картину. Казалось, что кофе и картина придали ему новый заряд.

— Даже Иисус стал Богом только после своей смерти. Его учение дошло до нас прежде всего благодаря тому, что ученики несли знание от имени казненного. Так что, Марк, пророк должен быть или незримым, или неживым.

— Он помолчал, молчал и Марк. — Вы, Марк, пророк. Я это знаю, я ваш Аарон. Но вы не должны быть ни известны, ни богаты, иначе вы лишите мира своего пророчества, которое поймут только после вашей смерти. Только тогда.

— Значит, при жизни меня ничего не ждет? — спросил Марк.

Рицхе покачал головой.

— Не ждет, — сказал он уверенно. — Это парадокс достойный исследования, во всяком случае, нашего обсуждения. Вот мы сидим с вами, разговариваем, пьем коньяк, и оба знаем, что вы войдете в историю как великий художник. Но мы также знаем, что никакой пользы, ни материальной, ни эмоциональной, этот будущий факт в вашу жизнь не внесет, потому что для этого всего-навсего нужно, чтобы вы умерли. — Рицхе сам развлекался своим красноречием. —¦ И здесь интересно то, что и вы, и я, мы оба понимаем это без лишних эмоций, как взрослые деловые люди. Забавно, да, вот так сидеть и сознавать, что люди сделают состояния на ваших картинах, но только после вашей кончины. Ведь тогда ваши картины будут к тому же ограничены в количестве, в смысле их никогда уже не станет больше. Да, — Рицхе оценивающе покачал головой, как бы соглашаясь с самим собой, — люди заработают много денегна вашем таланте. Не я, конечно, я старше вас и умру наверняка прежде. Но кому-то повезет.

— И никак нельзя совместить? — спросил Штайм. Рицхе поднял брови. — Я имею в виду то, что вы называете пророчеством и обыкновенный успех, даже не успех, а просто нормальную жизнь.