Когда я теперь попаду в Москву, я не знаю. Я беременна, и мой муж очень счастлив."

Я так и застыл с письмом в руке. Беременна? Значит, для нас все кончено? Или нет?..

Но письмо я сжег. А что я помню его от слова до слова - так я помню все, связанное с Марией и, если бы начал рассказывать о каждом мгновении наших встреч, отпечатанном в моей памяти предельно ясно, то мы бы никогда и из семьдесят девятого года не вылезли бы.

Я аккуратно взял в руки пластинку. Для верности, название (данное, естественно, по-польски) "Песенка о бумажном солдатике" в перечне песен Мария подчеркнула фломастером.

И я поставил пластинку.

Странно было слышать Окуджаву в переводе на польский. А аранжировки песен были очень красивыми, с сопровождением колокольчиков. А если не колокольчиков, то, может, небольшого ксилофона - в общем, инструмента или инструментов, дающих переливчатый звон.

"Жовнеже быв з папьеру..."

А потом и сам Окуджава запел - и его несильный, но такой проникновенный голос, его слова, в которых за легкостью тянущихся в небе перелетных птиц - одна за другой, за вожаком, в строгом порядке - ощущается трудная работа управляющих крыльями мускулов, до мучительной боли стиснули мне сердце.

...Когда трубач над Краковом возносится с трубою,

Хватаюсь я за саблю с надеждою в глазах...

Я слушал, и сам был "в слезах".

Потертые костюмы сидят на нас прилично,

И плачут наши сестры, как Ярославны, вслед,

Когда под крик гармоник уходим мы привычно

Сражаться за свободу в свои семнадцать лет...

Через два или три года я узнал, что в первом варианте этой песни у Окуджавы был ещё один куплет, который он быстро вычеркнул и больше не пел, не пел и на этой пластинке:

Свободу бить посуду, не спать ночей свободу,

Свободу выбрать поезд и не менять коней!

Нас с детства обделила гармонией природа,

Есть высшая свобода, и мы идем за ней!

Если бы я знал эту строфу тогда! Ведь именно в этой свободе нам и было отказано. Не было у нас свободы "не спать ночей" - на ночь Мария улизнула в гостиницу, а что ей оставалось делать? И где была моя свобода "бить посуду"? Как мне было освободиться настолько, чтобы, вместо наговаривания гадостей Марии, вместо выплесков злобы, порожденных ревностью и отчаянием, начать хватать об пол тарелки, чашки - все, что угодно - и заорать на нее: "Все! Что бы ни было, а ты от меня не уходишь! Я тебя не отпущу!" Возможно - да что там "возможно", скорее всего - вся наша жизнь сложилась бы иначе, потому что на такой призыв она бы откликнулась. И будь у меня "свобода выбрать поезд" - я бы ещё в то время выбрал поезд "Москва-Варшава".

Но - "нас с детства обделила гармонией природа".

Однако - "есть высшая свобода и мы идем за ней". Я иду за ней, сегодня и сейчас, с томиком Ронсара под мышкой - издание восемнадцатого века, только что выловленное в "Мекке букинистов" - и до "высшей свободы", до фонтана со статуей Прозерпины, мне осталось всего несколько шагов...

Каким же долгим оказался путь к этой "высшей свободе"! Хотя, кто знает, возможно, все правильно, потому что, не пройди я сквозь все, что подстерегало меня впереди, не пройди я эти двадцать лет, я бы не только не смог прийти к этой "высшей свободе", но и не узнал бы её, когда она мне встретилась.

Поэтому, можно считать, все, что я совершил на тот Новый год, было необходимым этапом на моем пути.

Пластинка оказала на меня странное воздействие. Возможно, в сочетании с известием о беременности Марии. Боль сделалась нестерпимой, и я мечтал уничтожить эту боль, выдрать её из себя.

"Жовнежу быв з папьеру..."

"Надо убить эту любовь."

"Ты не знаешь, какая боль..."

"Не знаю."

Этот приступ боли перерос в приступ ненависти. Я ненавидел Польшу, все польское, я ненавидел Марию, я думал о том, каких любовников она заведет там, в Варшаве, после рождения ребенка... Что она не сможет прожить без любовников, я не сомневался. Потому что... Да, в тот момент я видел её вероломной настолько, насколько может быть вероломной только соплеменница Марины Мнишек. Вероломной, как Каролина Собаньская, агент Бенкендорфа, которая спала с Пушкиным и Мицкевичем, чтобы докладывать Третьему Отделению их самые заветные и потаенные мысли.

А Пушкин - в то время, когда уже знал об этом! - взял и подарил берет Каролины Собаньской своей Татьяне:

Кто там в малиновом берете

С послом испанским говорит?..

Почему Татьяна Ларина, "гений чистоты", была увенчана беретом великосветской провокаторши и доносчицы?

Одна из загадок Пушкина, на которые вряд ли когда найдется ответ.

Пушкин сам предлагает ответы на загадки. Перечти я в тот момент "Будрыс и его сыновья", я бы, возможно, постиг истину. Но понадобился долгий и трудный жизненный опыт, чтобы я, только недавно, разглядел простую тайну этой баллады.

"Три у Будрыса сына, как и он, три литвина..."

Почему надо подчеркивать очевидную истину, что у отца-литовца сыновья - тоже литовцы?

А?

В этом-то все и дело!

Но тогда я об этом не думал. Тогда я принял свое решение и договорился с Наташей - так звали племянницу декана (и мою будущую жену, можно и сейчас об этом сказать) - что на Новый год в нашу студенческую компанию мы отправимся вместе. Что такая договоренность означала, объяснять не надо.

Собрались мы у одного парня с итальянского отделения - пассия у него была у нас, в группе с профильным французским, его "предки", как тогда говорили (по-моему, и сейчас так говорят, да?) отвалили на дачу, и он предложил собраться у него, чтобы новый год встретить с Татьяной, и чтобы ему не пришлось никуда тащиться вслед за ней.

Потом этот "итальянец" тоже стал сотрудником КГБ, как и я. Встречаясь в последующие годы, мы усердно делали вид, будто ничего не знаем друг о друге, и выпивали на двоих с тем дружелюбием, которое, на самом деле, дорогого стоит: этими походами по рюмочным, когда мы пересекались, мы как бы обозначали друг перед другом, что один на другого в "организацию" не докладывает. И что мы всегда поддержим друг друга, возникни такой расклад.

С моими "предками" - с родителями, то есть - проблем не было. Они привыкли, что я, с самого начала студенческой жизни, встречаю Новый год с друзьями-однокурсниками.

И, естественно, дым был коромыслом. Многие разговоры вертелись вокруг Афганистана. Как ни странно, говорили об одном: если американцы во Вьетнаме потеряли пятьдесят тысяч, то мы потеряем вдвое больше.

И я завелся. Я орал:

- Американцы? Какие американцы? Да они воевать не умеют, им лишь бы ихний паек с шоколадом и сигаретами вовремя получать! Раз американцы потеряли пятьдесят тысяч - мы потеряем вдвое меньше!

Все переглядывались: мол, так он и должен говорить, завербованный уже. И это меня вдвойне бесило.

Я ощутил пальцы Наташи на своем локте. Она сжала мой локоть так, как может сжимать его только женщина, принадлежащая мужчине, о котором заботится.

- Успокойся! - сказала она. - Не стоит того.

- Да, конечно, - ответил я. - Я уже спокойный.

И тут - сидящий за полуразоренным столом - меня поманил подсесть тот парень, который (после Наташи) был у меня первым кандидатом на стукачество.

- Охолонь, - сказал он, наполняя мне пустую (почему-то никем не тронутую) рюмку водкой, при этом грузно навалясь на стол. - Чего ты хочешь?

- Я? - я не стал освобождаться от Наташи. Наоборот, я обнял её за плечи, чтобы она присела рядом со мной. И она откликнулась на мой зов: она тоже села, и устремила на этого парня (который в данное - не говорю "наше", потому что наше давно прошло - время является известным "демократическим" журналистом), ненавидящий взор: всякий, кто пытался меня поддеть, уже стал её личным врагом.

А я выпил предложенную мне рюмку водки и внимательно поглядел на него.

- Ты знаешь, кто я такой, - сказал я, продолжая обнимать Наташу за плечи. - А я сам не знаю, чего я хочу. Да, у меня душа болит за Литву. Но я не знаю, что мне более дорого - свобода Литвы от советского ига или целостность великой империи. А вторжение в Афганистан - это то, что может разрушить целостность великой империи. А вообще, я чувствую себя героем Баниониса в "Никто не хотел умирать": человеком, который пожертвовал всем, даже собственной жизнью, ради любви к жене главаря "лесных братьев".