- Проклятый Крым, - говорила мам?, - сидели бы в Ясной, ничего бы не было. Чудо будет, если мы все отсюда уедем живыми, Лев Николаевич четыре месяца болеет, теперь Саша заболела, надо скорее, скорее уезжать.

Ждали только, когда отец будет в состоянии ехать.

В это время произошел один комический случай. Из Ялты приехала большая компания любопытных. Они умоляли Льва Николаевича показаться. Мам? не соглашалась их принять, говоря, что отец очень слаб и не выходит.

- Ну пусть хоть у окна покажется, - умоляли посетители, - мы на него только посмотрим.

Они так долго и настойчиво просили, что отец сжалился и согласился, чтобы его кресло подкатили к окну.

- Здравствуйте, здравствуйте, чем могу служить? - заговорил отец тихим, слабым голосом.

Как всегда в таких случаях, ему было тяжело и неловко. Все молчали. Вдруг, расталкивая локтями остальных, к окну протискалась толстая, низенькая, как просфора, дама:

- Лев Николаевич, дорогой вы наш, я так счастлива, я с таким восторгом читала ваши "Отцы и дети".

- "Детство" и "Отрочество", - "Детство" и "Отрочество", - шепотом подсказывали ей сзади.

- Ах, не мешайте, разве не все равно! - горячилась дама, вся потная и красная от волнения, - разве не все равно, я читала и "Детство" и "Отрочество"... Милый Лев Николаевич, голубчик вы наш...

Барыню оттеснили.

Только в середине июня мы уехали в Ясную Поляну. С нами ехал брат Сергей, доктор Никитин и Б. Я была очень слаба. Был жар. Сережа-брат на руках снес меня по винтовой лестнице и посадил в коляску. В голове шумело. Я смутно помню любопытных, которые смотрели на отца, провожающих, говорили, что на пароходе Чехов, Елпатьевский, Куприн. Я никого не видела. Мне было плохо. Сережа принес мне на палубу шезлонг, и я легла. В Севастополь на этот раз мы не заезжали, а сейчас же поехали на вокзал и сели в тот же директорский вагон. Здесь мне стало совсем плохо, поднялась температура, начались сильные боли. Б. бегал куда-то за льдом. Должно быть, от тряски обострился аппендицит.

Помню, как отец, слабый, худой приходил в купе и садился у меня в ногах. Глаза его светились лаской.

- Может быть, тебе что-нибудь нужно?

И было так странно, что я здоровая, сильная лежу и не могу вскочить, побежать, помочь ему, а он такой слабый, худой хочет что-то для меня сделать...

Неудачные романы

Мне было шестнадцать лет, когда отец прочитал письмо моего друга, тульского гимназиста, и запретил мне с ним переписываться. Я стояла в своей комнате растерянная, сконфуженная с письмом в руках и пыталась объяснить отцу, что у меня с гимназистом прекрасные, чистые отношения, ничего больше. Отец с досадой перебил меня:

- Ни к чему это, - сказал он, не глядя на меня, - ни к чему! Сообщи ему, чтобы он больше не писал тебе!

Отец заметил в письме нечто, переходящее в более нежные чувства, чем дружба. Я же об этом не думала, все мое внимание было направлено на то, чтобы обратить в толстовство зараженного социализмом юношу. Я считала, что отец не прав, но не хотела его ослушаться и написала гимназисту, что по желанию отца я должна прекратить с ним переписку. Юноша был оскорблен и многие годы после этого не бывал в нашем доме.

Еще когда сестры не были замужем, я замечала, как мучительно страдал отец, когда кто-нибудь за ними ухаживал. Помимо воли, он ревниво следил за всеми их движениями, вслушивался в интонации голоса, ловя в них кокетливые нотки. Иногда он с трудом сохранял спокойную вежливость с молодыми людьми, иногда, наоборот, делался с ними преувеличенно любезным, как бы подчеркивая этим недопустимость малейшей близости с его дочерьми.

Мне думается, в чувствах отца были и ревность, и боязнь потерять дочерей, а главное - боязнь нечистого.

- Я сам был молод, - говорил он, - знаю, как отвратительно, мерзко бывает проявление страсти.

Среди людей, подходящих к дочерям, он отцовским, мужским чутьем старался угадывать тех, у которых были дурные помыслы. Он мучился, волновался, видел опасность, где ее не было, и не замечал ее там, где она действительно была. Он запретил мне переписываться с наивным тульским гимназистиком и не знал, что, когда мне было пятнадцать лет, меня преследовал один толстовец...

Я помню, как толстовец зазвал меня под каким-то предлогом в пустую лакейскую рядом с передней, что-то вкрадчивым, мягким голосом говорил мне, а потом резким движением схватил и хотел прижать к себе. Меня обдало запахом пота, дегтя, я ударила его что было силы кулаком, вырвалась и убежала. Все дрожало во мне от обиды, гадливости, отвращения...

Трудно было предугадать повод, могущий вызвать беспокойство отца.

Помню такой случай. В Ясную Поляну приехал репетитор Сухотиных, тот самый хромой студент, с которым я подружилась в Крыму. Мы сидели с ним в "ремингтонной"* и проверяли переписанную мною для отца статью. Студент читал, я следила по рукописи, иногда мы прерывали чтение и перебрасывались замечаниями по поводу прочитанного. Студент был счастлив, что видит меня, счастлив, что находится в Ясной Поляне и помогает мне проверять отцовскую статью. Худое лицо его сияло, он смотрел на меня с благодарностью.

Несколько раз отец входил в комнату. Постоит молча и уйдет. Это бывало и раньше, когда я считывала вслух его статьи. Он любил их послушать, а затем снова переправить те места, которые казались ему недостаточно гладкими или ярко выраженными.

В последний раз он пришел, долго стоял у двери, засунув руки за пояс.

- Вы скоро кончите? - спросил он.

- Нет еще, а что?

- Нет, нет, ничего, - и поспешно ушел к себе в кабинет.

По его тону и выражению лица мне показалось, что он недоволен, но я отогнала от себя эту мысль.

"Почудилось, верно", - подумала я, и мы продолжали считку.

Но через несколько минут вызвала меня Маша в соседнюю комнату. Она была рассержена.

- Что это ты с отцом делаешь, а? - строго спросила она.

- Что? - испуганно пробормотала я.

- Что? Да разве ты не видишь, в каком он состоянии?

- Почему? Что случилось?

- Да знаешь ли ты, - горячилась Маша, - что он хотел выгнать твоего студента! А ты сидишь с ним тут, кокетничаешь и ничего не замечаешь!

- Что ты, Маша! Он такой несчастный. Мне жалко его!

- Жалко! - передразнила она меня. - Что ж ты, не знаешь, что он в тебя влюблен? Отец сказал: "Я его сейчас с лестницы спущу, как он смеет на Сашу так смотреть!"

Я умоляла Машу успокоить отца, уверяла, что устрою так, что студент уедет, только не надо обижать его. Маша, должно быть, поняла, что погорячилась и, обещав поговорить с отцом, ушла.

Когда я вернулась в "ремингтонную", я не поднимала глаз на студента. Мне было неловко перед ним, я не знала, что говорить. Он, должно быть, сам догадался, что случилось неладное, и утром уехал. У меня осталось впечатление, что он обижен.

У нас гостил князь N., молодой, красивый, гладко выбритый, бело-розовый человек, одетый с иголочки, с утонченной светской речью и манерами. Я на него мало обращала внимания. Мам? была этим недовольна и старалась быть любезна с князем. Она всегда мечтала выдать меня замуж за богатого человека с именем. Князь отвечал всем ее требованиям.

Был тихий июньский вечер. Все пошли в цыганский табор по дороге к шоссе.

Цыгане с незапамятных времен малыми и большими таборами проходят мимо Ясной Поляны по старой Екатерининской дороге*.

Живут они в фурах или палатках, водят за собой больных, старых, хромых и слепых лошадей, барышничают ими на ярмарках. Все знают, что цыгане жулики, что ни к кому не применима так поговорка "не обманешь - не продашь", как к цыганам, а все-таки они ухитряются спускать своих лошадей: белых - красят, старым подпиливают зубы, чтобы нельзя было определить возраста, перед ярмаркой, чтобы лошадь казалась горячее, напаивают ее водкой. Одним словом, ни один барышник на свете не знает таких фокусов с лошадьми, как цыган.

Из-за природной ли их дикости и удальства, из-за поразительной ли их музыкальности, но все Толстые, не исключая отца, любили цыган. Дядюшка Сергей Николаевич был женат на цыганке, некоторые Толстые прожигали на них состояния. Цыган гнали отовсюду, помещики не позволяли им останавливаться на своей земле, так как неприятностей от них было много: то луга потравят, то лошадь уведут. В Ясной Поляне их не теснили, и они не вредили усадьбе.