Мерами насилия можно угнетать народ, но не управлять им". 12 января 1902 г.

Отец обратился к великому князю Николаю Михайловичу и просил передать письмо государю. То, что Николай Михайлович взялся передать письмо, могущее на него навлечь гнев Николая II, было новым доказательством хорошего отношения великого князя к отцу. Царь получил письмо, но оно не произвело на него никакого впечатления, а отец 8 февраля, совершенно больной, диктовал Б. следующие мысли:

"...из того тяжелого и угрожающего положения, в котором мы находимся, есть только два выхода: первый, хотя и очень трудный - кровавая революция, второй признание правительствами их обязанности не идти против прогресса, не отстаивать старого, или как у нас возвращаться к древнему, - а поняв направление пути, по которому движется человечество, вести по нему свои народы.

Я попытался указать на этот путь в двух письмах к Николаю II".

Полиция, по-видимому, следила за нашей семьей. Помню, сестра Маша получила вещи или книги из дому. Кто-то донес, что пришла большая партия запрещенной литературы. Полиция заволновалась, заработали тайные агенты, установили слежку за квартирой сестры и за теми, кто приходил к ней. Помню, у сестры гостил приехавший из Чехословакии доктор Душан Петрович Маковицкий. За ним также следили, и он с ужасом рассказывал, что из-под "сепресов" (по-словацки кипарисы) выходит шпион и идет за ним. Мы посмеялись, но скоро сами испытали на себе преследование. Как-то вечером отправились гулять на набережную: товарищ моих братьев Алеша Дьяков, сестра Оболенского, Наташа и я. Вдруг видим, что действительно из-за кипарисов, растущих во дворе, вышел человек и пошел по другой стороне улицы. Мы ускорили шаги, он также, мы свернули на базар, он за нами, мы вскочили на мол, он от нас не отставал. Мы сели на скамеечку, любуясь морем и стараясь забыть про нашего преследователя, но когда мы встали, он оказался впереди нас.

- Стойте, - закричала я, - не пускайте его назад!

И вот началась гонка, в которой роли переменились. Сыщик замедлял ход, замедляли ход и мы. Он шел быстрее, мы от него не отставали, он бросился на Набережную, мы за ним, в переулок, мы за ним, он садился на скамеечку, мы спокойно усаживались рядом. Полицейский метался как затравленный зверь, а мы громко хохотали и издевались над несчастным, неопытным шпиком. Мы довели его до отчаяния. Наконец где-то около старого базара он юркнул в темный, сомнительного вида трактир. Алеша сказал, что нам лучше туда не ходить, и мы, смеясь, возбужденные гонкой, вернулись домой и рассказали Оболенским наши приключения. Может быть, потому, что этот случай передавался в Ялте из уст в уста, все смеялись над глупостью полиции и дело дошло до полицейского управления, может быть, по каким-либо другим причинам, но больше сыщиков мы не замечали. Возможно также, что поставили более опытных.

В середине января отец опять заболел. Сначала приехал из Петербурга лейб-медик Бертенсон, потом один из лучших московских врачей Щуровский. Из Ялты ездили Альтшуллер, Елпатьевский, постоянно приходил местный земский врач Волков. Болел бок. Врачи несколько дней колебались в установлении точного диагноза. Сначала нашли плеврит, потом воспаление легкого. На этот раз отец слег в постель почти на четыре месяца.

То, что старик на восьмом десятке, с ослабленным грудной жабой и лихорадками сердцем, мог выдержать плеврит, воспаление в легких, и, сейчас же, почти без перерыва, брюшной тиф - было величайшим чудом! Но эти четыре месяца все мы только и жили верой в это чудо. Надежда сменялась отчаянием.

Приезжали и уезжали братья с женами, Маша с мужем снова переселилась в Гаспру, каждую ночь по двое дежурили около отца. Мам? дежурила каждый день до четырех часов утра и никому не хотела уступать своего дежурства, ее сменяли Таня и я. Маша слабая, больная, но самая ловкая, дежурила всегда утром или днем. Ей он диктовал свои мысли, с ней говорил о самом важном - о смерти, к которой готовился.

Но люди мешали ему. Мало того, что он не доверял им, мешали тому душевному процессу, который совершался в нем и который он считал важнее исцеления.

В это время в дневнике отца все чаще и чаще появлялись три буквы: Е.Б.Ж. "если буду жив". Начиная день, он считал необходимым вспомнить, что жизнь не зависит от нашей воли, что каждый час, каждую минуту мы можем умереть.

Отец очень не любил, когда люди строили планы.

- Ах, Боже мой, - говорил отец, - да как это можно, как можно, а если вы завтра умрете? Ну как можно загадывать, когда в вашей власти только настоящее, вы даже не знаете, что с вами будет вечером.

"23 января. Гаспра. 1902 г. Е.Б.Ж., - пишет отец в дневнике. - Все слаб. Приехал Бертенсон. Разумеется, пустяки. Чудные стихи:

Зачал старинушка покряхтывать!

Зачал старинушка покашливать!

Пора старинушке под холстинушку,

Под холстинушку, да и в могилушку"*.

Но разве для всех нас, молодых, полных сил, в этот момент живущих только одной мыслью о спасении отца, понятно было его состояние? Разумеется нет. Думаю, что даже Машу готовность отца к смерти, его постоянное упоминание об этом больше пугали, чем радовали. Всем нам нужны были врачи, их советы, их ободряющие замечания, лекарства, которые мы, точно священнодействуя, капали, компрессы, мушки, горчичники, клизмы... Отец отмахивался от нас или снисходительно позволял нам делать все эти ненужные с его точки зрения вещи, только бы не мешали главному.

- "Пора старинушке под холстинушку, под холстинушку да и в могилушку", повторял он со слабой улыбкою.

Во время отцовской болезни ближе всех сыновей подошел к нему Сережа. С какой нежностью, с каким самоотвержением этот с виду неуклюжий, суровый человек ухаживал за отцом, поднимал его как ребенка, ставил ему компрессы, переносил с места на место, прислушиваясь к каждому отцовскому вздоху, угадывая его чувства и желания.

А отец все замечал, обо всех думал, за всех страдал. Его мучило, что мам? ежедневно дежурила до 4-х часов утра и уставала. Обычно я старалась прийти на полчаса раньше.

- Ты рано, - говорила мам?.

- Ах, разве? Стало быть мои часы спешат, - оправдывалась я.

- Иди, Соня, пожалуйста, иди, ты ведь так устала, - умоляюще говорил отец.

И мам?, указав мне, что надо делать, какие в котором часу давать лекарства, - уходила.

Помню, дежурил Н.Н.Ге** - Колечка, как мы все его называли. Была глухая ночь. Отец не спал, громко стонал, покашливал и, наконец, тихим голосом позвал меня.

- Саша, - сказал он, - постучи ручкой двери!

Я слышала, что он сказал, но не поняла его.

- Ах, Боже мой, - произнес он недовольно, - ну как ты не понимаешь? Колечка храпит. Если тихонько постучать, может быть, он перевернется на другой бок и перестанет.

- Так я сейчас его разбужу, - сказала я, думая о том, в каком будет отчаянии Колечка, если узнает, что отец не спал из-за его храпа.

- Что ты, что ты! - с испугом воскликнул отец. - Разве можно его будить? Ты сделай то, что я говорю.

Я постучала тихонько, потом громче, но на Николая Николаевича это не произвело никакого впечатления, он так же громко, бессовестно, с отвратительным присвистом храпел.

- Ну, нечего делать, - грустно сказал отец, - пусть спит.

Через несколько секунд я тихонько закрыла дверь, обошла другим ходом в комнату, где спал Николай Николаевич, и так встряхнула его, что он немедленно испуганный, лохматый и сонный привскочил на кровати.

- Что случилось?

- Ничего, храпите вы, мешаете отцу спать!

- Да что ты, Саша!

Колечка был ужасно огорчен и, разумеется, остальную часть ночи не спал.

В другой раз был такой случай. Пришла я утром в спальню отца. Он только что проснулся и с помощью Б. совершал туалет. Отец просил набить частый гребешок ватой и вычесать ему волосы. Но дело не ладилось. Б. силой старался протащить вату в мелкие зубья, а она никак не лезла и отрывалась.

- Ах, Боже мой, - говорил отец с легким раздражением, - ну как это не набить гребня ватой! Да неужели вы никогда не вычесываете своих волос?