- Выпьем, Иван Ильич? И ты с нами, мама! - сказал Кудряшов и поднял стакан.

- Я с радостью, сынок! Уж не знаю, с какой радостью! Только бы все по-доброму,, по-хорошему.

За окном совсем стемнело. Над столом медленно качалась лампа, и вслед за ней качались тени: и взлохмаченная голона Ивана Ильича, и седая головка Екатерины Ивановны, и печь, и потолок - вся изба. Когда кто-нибудь начинал говорить, тени замирали, будто ожидая, что все сейчас встанет на свои места, все уладится и тогда можно будет облегченно вздохнуть и успокоиться.

С улицы по-прежнему доносился шум, смех, песни: бренькала балалайка, задорно, как молодой жеребчик, взвизгивала гармонь. Там был иной мир. Его звуки, залетая в избу, как-то смущенно никли, зависали в воздухе, где-то между людьми и вещами.

Они все трое чокнулись и выпили. Кудряшов поднялся из-за стола и прошелся по избе. От выпитой за день водки шумело в голове, но пьян он не был. Старые ходики показывали десять часов. "Людочка уже спит, - подумал Евгений. - А что делает она? - И тут же отмахнулся: - Какое мне дело!"

- Пошел бы погулял, сынок, - ласково предложила мать.

- Да, я пойду, - поспешно согласился Евгений. - Пойду развеюсь... Постели мне на сеновале.

Кудряшов вышел на улицу и, вздохнув полной грудью, остановился. Черная аспидная ночь была густо усыпана звездами. Млечный Путь, как белый след гигантской армады самолетов, разрезал надвое небо. Над краем села, накренив к земле ручку ковша, ярко горела Большая Медведица. Словно застывшие в пути возы, жались друг к другу серые крыши изб. Призрачным светом светились кое-где окна. Они то гасли, то вновь вспыхивали, но уже в других избах, и Евгений машинально отмечал про себя: вон с тем погасшим огоньком, перекрестив рот, отошла ко сну престарелая Лукерья, а в Аксиньиной избе зажегся свет, наверное, оттого, что разревелся Мишатка или Валька, которых у нее и не счесть сколько. На лужайке, метрах в ста от дома, пели песни. Ломкий бас старательно выводил:

Ох девчата вы девчата, Сами себя губите. Вы почаще к нам ходите, Помилее будете!

На него задорно наскочил звонкий девичий голос:

Мой миленок как теленок, Только не бодается. Проводить меня боится, Даже не пытается!

Евгений шагнул было к поющим, во передумал и свернул в степь. Из соседнего двора лениво тявкнула собака, от дома напротив откликнулась другая, а потом обе разом смолкли. Он шел по Колькиному огороду. Картофельная ботва доставала ему до колен и мягко касалась их, словно гладила. Неожиданно натолкнулся на стену высоких, в рост, подсолнухов. Пригнулся и, раздвигая в стороны жесткие стебли, пошел напрямик.

"Мой миленок как теленок! Теленок, теленок, теленок..." - звенело у него в ушах. Голос был похож на голос Наташки, жены. И это слово "теленок", которое она когда-то говорила ласково и нежно, сейчас вдруг взбудоражило его непонятным волнением.

Тяжело дыша, Евгений вышел из подсолнухов и очутился в степи. Звуки села сюда не долетали, и темный бездонный простор дохнул на него влажной свежестью, тишиной и поки-ем. Кудряшов почувствовал себя легко и свободно, будто только что вышел на волю после долгого и мучительного за-точения.

За голой полоской солончаков был луг. Цветастый, густо заросший степным разнотравьем. Цветов он не видел, но чувствовал по запаху, что здесь их очень много. Над Заячьим болотом сонно пропищала чайка. Евгений прислушался: крик не повторился. Он прошел к лугу, медленно опустился на землю и, раскинув руки, лег на спину. Закурил, отыскал свою звезду, потом Наташкину и задумался. Звезды были рядом, почти касались друг друга. Они выбрали эти звезды давно, в первый месяц своей супружеской жизни, когда приезжали в отпуск к матери. Наташка сказала тогда: "Пусть эти две звезды будут нашими. Совсем-совсем нашими. Твоей а моей - и нашими. Если мы когда-нибудь и уедем далеко-далеко друг от друга и нам станет грустно, выйди в поле я отыщи их на небе. Хорошо, Жень? Это будет наша конспиративная земля. Там мы будем встречаться, когда нам будет трудно друг без друга, когда будет невмоготу. И повторила: - Хорошо, Жень?" Он обнял ее и, целуя, ответил: "Род" ная моя, мы всегда будем вместе. Всегда, всегда! Иначе я не могу. Хорошо?"

"Хорошо..." - с непонятной иронией подумал Кудряшов и вздохнул. Две звезды светились ровным, немигающим светом. Сейчас они показались ему очень одинокими, хотя и были рядом. "Может, мама права? Все уляжется, утрясется? Нет, не утрясется! Мосты для отступления разрушены, А какие мосты? Кто их разрушал? - будто кто-то другой слабо укорил его. - Там же дочь, моя дочь... Как жить без нее?"

- Чертово колесо! - выругался Евгений и попытался ду" мать о другом.

Но другое не шло на ум. Окольными путями, какими-то неуловимыми стежками-дорожками мысли вновь и вновь возвращались к дочери, к жене, к прошедшему трудному дню под родной крышей, к его жизни, к жизни отца и матери. Настоящее и прошлое непонятно переплелись, схлестнулись, и он не мог разобраться во всем этом.

Ради матери, ради ее спокойной старости после всего услышанного он готов был помириться с Иваном Ильичом, признать его отцом, но это были рассуждения рассудка, а сердце противилось им. Евгений понимал, что ничего от этого признания не изменится в его жизни и что не нужен уже ему, самому ставшему отцом, отец, но ради любви к матери, ради ее счастья надо было подойти к этому человеку, протянуть-руки и сказать: "Прости меня, папа, я был слеп до сих пор и не прав. Ты сильный, честный человек, я завидую твоему терпению, твоей выдержке, твоей верности, твоей любви". И это была бы сущая правда.

"Папа", - думал Евгений, и что-то холодное, неприятное вползало в его душу. Он пытался растопить холод, отыскивая в своем сердце хоть крохотный уголок для непривычного слова "папа", и не находил его. Евгений даже чувствовал вкус этого никогда не произносимого им слова. Оно было горько-соленым и визжало Кащеевым голосом обидно и пронзительно.

Как-то раз в городе, на вокзале, Евгений стал невольным спидетелем такой сцены: огромный парень тискал в руках маленького, сморщенного старичка. Прижимал его к груди, целовал но что попало, приподнимал от земли, тряс и растроганно покторял: "Папа, ну как же ты так! Как твое сердце? А я с самого Норильска, как получил телеграмму..."

Oн еще что-то говорил, не сводя с него глаз, улыбался и нелопко смахивал слези рукавом кожаной куртки. Потом опустил старичка на землю, снял мохнатую шапку и, расставив руки, сказал: "Ну, здравствуй, отец!"

Сейчас, в этой ночной степи, Евгений до боли в сердце позавидовал и тому нескладному верзиле в мохнатой шапке... и тощему, сморщенному старику, и этому широкому, как поле, жесту - ну, здравствуй, отец!

"Ну, здравствуй, отец!" - И Евгений представил, как засияла бы мать, вся засветилась бы каким-то внутренним огнем и, кажется, помолодела бы на несколько лет.

Кудряшов лежал на спине, слушал звуки родной степи, смотрел на звезды и вспоминал.

"Матвей твой отец! Матвей! Вот он! Вот! Ни при чем тут председатель! Никто он тебе, никто! Врут люди, врут! Не верь им, сынок".

"Это тоже надо было понять. Матвея она ждала. Без этих бесчисленных Ельней вам не понять до конца наших биографий".

Евгений достал сигарету и чиркнул спичкой. "И для нас не прошли даром эти Ельни".

- А я как нутром учуял тебя, Евген. Тут ты, негде кроме тебе быть. Перед ним стоял Иван Ильич, неловко переминаясь с ноги на ногу. - И мне люба эта полянка, частенько я засиживаюсь здесь. Какая беда случится или радость, так и тянет сюда. Душе способствует эта местность. Будто печка в стужу или погреб в жару.

Он замолчал и сел на корточки рядом. Евгений не обрадовался приходу отца, но и присутствие его не очень отягощало. Сын усиленно пыхтел сигаретой и не знал, как продолжить разговор. Молчанке становилось тягостным.

- В ночное? - спросил Евгений просто так, чтобы сказать что-нибудь.

- Нет, выходной нынче у меня. Михаил-табунщик самолично предоставил, понимашь...