Последний этап. Ну, надели наручники - зато "Як-40", не вонючий "столыпин", а когда увидел небо над летным полем, а какое солнце в Сибири в конце февраля, утро раннее, только поднялось, выкатилось красным шаром, да пес с ними, с наручниками, это другим пассажирам в самолете в новинку, смотрят на меня с ужасом, конвой снял с меня шапку, прикрыл наручники, чтоб никого не смущать, а тут стюардесса тащит на подносе сладкую водичку в прозрачных стаканах, да я уже полтора года такую не видел, я и дернулся, уронил шапку, тяну руки, а она глянула на них - и поднос на пол...

А мне весело, еще чуть-чуть, уже можно дни считать - последняя пересылка! - а дальше воля, пусть и урезанная, знаю я, знаю, все прознал о ссылке, наслушался, но разве это режим, подумаешь, нельзя выйти за пределы села, а зачем мне за пределы, мне бы по улице пройтись одному - одному! Мне бы в магазин зайти, хлеба купить - свежего! Консервов банку, картошку сварить, стакан выпить, сигареты - закурим! А там ведь и почта - а значит, письма, а говорят, телефон - хоть в Москву звони...

И вот она последняя - в Кзыл-Озеке. Позади два месяца этапа, каждый "столыпин" - другой, каждая пересылка со своим лицом, да помню я их, все помню, не забыть, об одной уже писал, о самой "экзотической" - омской, где спасся только тем, что вспомнил, как полтораста лет до того привезли туда декабристов, да ведь и то ошибся - через Томск их везли, конечно, через Томск, Омск они миновали. Тем и спасся, когда представил себе, как им там было после конногвардейских парадов и балов, после бесед с Пушкиным и Чаадаевым... Нам-то что, мы всякое повидали...

Да Бог с ней, с омской, меня в тюрьме больше всего пугали свердловской пересылкой, самая, мол, страшная, в одном углу с тобой то-то сделают, в другом - то-то, а ничего такого там не было, мерзость, как и везде, огромная тюрьма, на скрещенье дорог - с севера на юг, с запада на восток и обратно; огромная камера, сунули, потеряют документы, думаю, непременно потеряют, там и сосчитать людей невозможно, никто не найдет, сдохнешь тут... Но она мне другим запомнилась - свердловская, впервые за все эти месяцы увидел памятное по военному детству насекомое - вот тут я заскучал...

А под Ухтой пересылка - Бутово, разве ее забудешь? А чем запомнилась? Шленками - миски такие, алюминиевые, в которые разливают баланду, в Москве на "Матросской тишине" они новенькие, блестящие, звонкие, а тут тоненькие-тоненькие, как бумага, сколько тыщ зеков хлебали из них в 20-30-40-50-е годы, скребли ложками, зубами - истончились, шелестят, вот-вот прорвутся...

А барнаульская пересылка - у нее разве не свое лицо? Да уж "лицо"... Спустили в подвал, к "полосатым" (осужденные к "особому режиму", как правило, "особо опасные рецидивисты"): вода по щиколотку, течет и течет с потолка, из окошка под самым потолком, а потолок высокий, нары трехъярусные... Ты зачем к нам? - спрашивают меня. А я что - куда сунули. Тебе у нас не положено, говорят, ты на ссылку идешь, а мы тут по 20-30 лет припухаем, из зоны не выходим... Спокойные мужики, тихие, как выработанные лошади. К столу пригласили - у меня уже ничего не оставалось своего, подобрал за два месяца, накормили, уложили на нары, греют с двух сторон, разговор человеческий, нормальный... Только стал засыпать - вытаскивают, похоже, верно, не туда сунули, их прокол, накладка.

А вот в одном из "столыпиных" был мой собственный прокол, хотя учили еще в московской тюрьме, готовили к этапу: ничего, мол, не ешь, только свое, сухари, сахар, а селедку дадут - ни-ни, а я и про вкус ее уже позабыл, откуда в тюрьме - селедка, а тут один "столыпин", второй, третий, лопают мужики - селедка, хамса, ее на каждый этап выдают - целый пакет, течет из него, штаны, бушлаты в селедке... Чем я хуже, думаю, как отказаться, жрать охота... И вот на третьем, что ли, перегоне, когда на Киров или от Кирова на Свердловск потащили, я и не выдержал, открыл свой пакет, а начал, уже не остановиться... Встал я у решетки, распялся: пусти, говорю, сейчас разорвет. До вечера постоишь, хмыкает конвойный, ничего с тобой не случится, разве что... Но тут уже вся камера-купе загремела: "У нас дед помирает, пусти до ветру!.." И уже весь вагон гремит, раскачивается - во всех клетках стучат кто чем может... Но ведь выпустил начальник конвоя - пожалел, испугался? Едва ли пожалел, а тем более испугался, но пока еще до него докричались, пока пришел... Я и до сих пор смотреть на нее не могу, на хамсу эту.

Ладно, привозят меня в Кзыл-Озек. Образцовая тюрьма, а образцовая, значит, режимная. Я такого шмона, как у них, нигде не видел, все отобрали, все, что до того как-то смог, ухитрился сохранить, все переворошили, но единственно, что и до сих пор жалко - пятнадцать лет прошло, а жалко. Крестик у меня был, в первой московской камере мне его выточил паренек из белого шахматного коня, неделю выреза'л заточенной алюминиевой ложкой, я носил его на ниточке, а когда пошел на этап, заныкал в полу бушлата, в вату. Но ведь прощупали, козлы, вытащили - и в общую кучу. Голым пришел после шмона.

Вот о том и история, о том, как пришел я в эту последнюю свою камеру, на последней пересылке.

Все-таки образцовая тюрьма, она и есть образцовая, подумал я, как только втолкнули в камеру: чистенько, всего человек двадцать... Не похожа на транзитку, но, может, так и должно быть, если образцовая...

Хорошо у вас тут, говорю. Нормально, мол, а у тебя какая статья? Какая теперь моя статья, на волю иду, на ссылку. А вы куда - тоже на ссылку, здесь на Алтае будете или еще куда? Чего, говорят, какая воля-ссылка, опух, что ли, с горя? Ты в следственной камере, спасибо, если еще по полгода до суда, а то и года как бы не два...

Что? - переспрашиваю я и сажусь на ближайшую шконку в полной растерянности, ноги не держат, - как следственная?..

Второй год я в тюрьме, восьмая она у меня, считай, девятая, если от Москвы досюда, конечно, бывают накладки, тыщи и тыщи людей, сбивается режим, не выдерживает порядка, но чтоб человека, идущего на ссылку, можно сказать - на волю, посадили к подследственным? Да быть того не может, они же мне все, что смогут сказать - скажут, все, что успеют... А как мне заткнуть уши, а потом заклеить рот?..

Вон оно что, думаю, вползает в меня ужас, да не ужас, на самом деле, тоска. Я уже дни считал, часы, последняя пересылка, еще день, пусть неделя, мне уже рассказали-объяснили: раз в десять дней идет конвой из последней тюрьмы в Кзыл-Озеке и до места, даже дни знал - по семеркам: 7, 17, 27 каждого месяца - и я на воле. Меня уже ждут, знал я, должны встретить, и подтверждение было, когда получил в Барнауле неположенную передачу, понял, кто будет встречать на месте... Но теперь - из следственной камеры?!

Значит, все сначала - доследование, переследование, новая статья, а если так - повезут обратно. Тот же путь, но в обратном направлении: Барнаул, Омск, Свердловск... И так до Москвы.

На это у меня, пожалуй, уже нет сил, не рассчитал, весь выложился на дорогу сюда. Не рассчитал, ничего про запас не оставил.

Образцовая тюрьма, не зря так чистенько - да зачем она мне, их чистота! Днем лежать не положено. Везде в пересылках, в транзитках, да и на "Матросской тишине" - загажено, забито, а найдешь местечко, лежи себе хоть сутки, никому нет дела, гулять - не нужно, есть - не нужно, да провалитесь вы со своим режимом, кому - надо? А тут только приляжешь, кормушка бряк: "Встать! Не положено!..". Да хоть и ночью, только засну, гудит в ухо: "Ты слышь, слышь, как выйдешь, запомни адресок, скажи брату, подельнику, тому-сему...". Да куда я выйду, меня обратно в Москву, у вас же следственная камера... "А ты все равно запомни, - шепчет и шепчет всю ночь, - мне край, если он, сука, не поможет, я выйду - замочу, падла буду, так и передай..."

У половины - мокруха, да у них у всех тут - мокруха, охотники они на Алтае, все охотники, а потому - ружья, винтовки, обрезы, а ножи у них и вовсес подростков, а ружье, как известно, хочешь не хочешь когда-то стреляет, а спьяну разве он сообразит, куда стрелять?.. А я теперь должен запомнить, передать - да кто его теперь отсюда вытащит? Не я, само собой, они не зря меня сюда сунули, тут я и присохну, если обратно не повезут...