Но Ильи Муромцы и Иван-царевичи успокоительной стражей охраняли тонкую переборку, коньяк подымал настроение, и ощущение неловкой тревоги само собой исчезло.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Июль стоял необыкновенно жаркий.

В высоком небе, неправдоподобно синем, как на ярких цветных открытках, величественно застыли крутобокие ватные облака. Под ними две недвижные острые шпаги парных гвардейских часовых - игла Адмиралтейства и шпиц Петропавловской крепости - охраняли грузную корону Исаакия; золото искрилось в небе, срываясь с них мелкой, слепящей глаза пылью. Санкт-Петербург давал солнцу парадную аудиенцию в своем великолепном тронном зале.

Дворцы, нанизанные крупными жемчужинами на гранитную нитку набережной, прятались в темном бархатном футляре своих садов. Муаровые орденские банты переплетенных каналов подхватывались пряжками бесчисленных мостов. Широкая голубая лента Невы была надета столицей через плечо, как присвоенный ей орден св. Андрея Первозванного. Купола соборов блистали в мраморной оправе своих колонн, подобные алмазам на пожалованных императрицею перстнях. Тяжелые золотые буквы банков и торговых фирм раскатились по городу червонцами, рассыпанными из небрежно открытого кошелька вельможи. Кварталы, ровные, как шашки паркета; площади, гладкие, как постаменты памятников великих дел и людей империи; проспекты, прямые и широкие, как желоба, проведенные от лицеев и академий на простор российской равнины, которую они затопляют вековым потоком губернаторов, прокуроров, архиереев, земских начальников, офицеров, банкиров - так стоял он у моря, город империи, многократно воспетый и привыкший к восхвалению, понуждая думать о себе не иначе, как пышными придворными образами.

Если Гельсингфорс манил Юрия, как любовница, то Петербург всегда казался ему чопорной и нелюбимой богатой невестой. Но карьеру надо было начинать здесь - и надо было делать вид, что любишь Петербург, в котором таились корни этой карьеры: связи, власть, чужие деньги и общественное мнение, обязательное для всей России. "Плоский, холодный красавец, надменный и эгоистичный", - так называл его Юрий в письмах к брату, - пугал его строгостью своих шахматных линий, гранитной официальностью отношений, безразличной вежливостью петербуржцев, ровной и бесшумной, как торцовая мостовая...

Кронштадтский пароход медлительно шлепал плицами, астматически придыхая на каждом обороте колес. Вода бежала из-под них желтой и мутной; казалось, она была неприятно теплой, как в остывающей ванне, и пахнуть должна была вяло и влажно: ношеным бельем и обмывками нечистого тела. Море стояло перед крыльцом столицы неубранной плоской лужей нечистот и отбросов огромного города.

Но вода казалась такой только у борта; если поднять глаза вдаль, Маркизова лужа* опять становилась морем: солнце одевало ее серебряной кольчугой, а небо красило в глубокий синий цвет. Так создавалась достойная рамка золоту, граниту и торцам.

______________

* Ироническое название устья Финского залива (до Кронштадта), вошедшее в быт в прошлом столетии. Связано с адмиралом маркизом де Траверсе, не выводившим эскадры далее Кронштадта.

Это был фальсификат. Но столица давно привыкла к подделкам и не замечала их, как не замечает человек вставного зуба в собственном рту, ощупывая его порой языком: не он ли болит? Начиная от французских вин изготовления Елисеева (поставщика двора его величества и обывательских квартир) и кончая нестерпимой гордостью императорского орла на штандарте Зимнего дворца, подделка, грубая или искусная, наполняла столицу, придавая ей бесстыдный блеск тэтовских бриллиантов, которым петербургские дамы средней руки ослепляли провинциалов. За этим фальшивым блеском трезвый взгляд мог легко проследить ту темную грань, которая отчетливо проступала на душистой коже императрицы Елисавет, когда по окончании пышного приема иностранных послов фрейлины снимали с нее тяжкое парчовое платье: месяцами не мытое тело царицы резко отделялось от шеи и плеч, выставляемых вырезом платья напоказ Европе. Императрица в баню ходила неохотно - под рождество и под пасху.

Так и столица прикрывала гранитом и мрамором свою неистребимую российскую вшивую грязь, нищету, невежество и крепостническое самоуправство. Облицованные гранитом каналы ее воняли страшной устойчивой вонью обывательских клозетов. Великолепная Нева поила острова и окраины неразбавленной холерной настойкой, очищая фильтрами воду только для центральной части города. Под безлюдным паркетным простором барских квартир сыро прели в подвалах полтораста тысяч угловых жильцов с кладбищенской нормой жилплощади в один-два метра на душу. Двадцать две тысячи зарегистрированных нищих украшали своими лохмотьями паперти соборов, в которых на стопудовых литого серебра иконостасах выглядывало из-за колонн драгоценной ляпис-лазури невыразительное лицо царицы небесной, окруженное сиянием из самоцветных камней стоимостью в сто десять тысяч рублей. Дворцы, построенные на налоги, обманывали прохожих царственным величием своих колонн и пышностью огромных фасадов. Но только глубокий провинциал с трепетом смотрел на них, благоговейно воображая себе за их стенами таинственную жизнь князей императорской крови: дворцы давно были проданы августейшими биржевиками обратно в казну, как Мария Николаевна продала свой - под Государственный совет, как дети Михаила Павловича - под Русский музей, как Николай Николаевич Старший, поторговавшись, продал свой под Ксениинский институт благородных девиц и как Младший, махнув рукой на всякий этикет, загнал свой под оперетку Палас-театру...

Немногие дворцы продолжали хранить величавое благородство царского жилища. Таким был царскосельский Александровский дворец, за литыми решетками которого невозможно было угадать ту средней руки обывательскую квартирку, какую устроил себе по своему вкусу Николай Александрович, поступившись для удобных семейных клозетов редчайшим созданием Гваренги - концертным залом. Впрочем, Николай Александрович (которому роспись государственного бюджета отводила на 1913 год, кроме шестнадцати миллионов на содержание двора, еще 4 286 895 рублей "на известное ему императорскому величеству употребление") в личной жизни показывал подданным редчайший пример скромности и бережливости, исписывая карандаши до последнего огрызка, после чего их не бросал, а передавал на забаву августейшему сыну, о чем восторженно сообщалось населению империи в патриотических брошюрках.

Таким был и Зимний дворец, легкие колонны которого потеряли всю свою воздушность, задуманную великим строителем: колонны, как и сам дворец, были хозяйственно выкрашены в темно-красный цвет - совершенно тот цвет, которым красят во всей России стены боен, чтобы кровь, брызгающая на стены, не была заметной (предосторожность оказалась не лишней, что блестяще подтвердилось в одно тихое январское утро).

Таким был и Аничков дворец, где доживала свою сухую старость вдова всероссийского станового пристава Александра Третьего. Дворец этот, избранный для жилья образцовым семьянином, хранил лучшие нравственные традиции дома Романовых: он был некогда построен императрицей Елизаветой для графа Разумовского в благодарность за бессонные ночи, проведенные им на ложе императрицы; за те же заслуги Екатерина Великая через сорок лет пожаловала этот же дворец князю Потемкину...

Фальсификат наполнял столицу до самого пробора. Город чиновников смаковал французские сардины, сфабрикованные из рижской салаки, одевался в английский шевиот лодзинских мануфактур, следил по "Новому времени" за внешней политикой, надевал девственную фату на своих невест. Город держателей акций прикладывался к новоявленным мощам Серафима Саровского, называл Государственную думу парламентом, обучал детей в гимназиях, читал Арцыбашева и Вербицкую и гордился перед Москвой званием столицы империи. Заглаженный бетон новых зданий казался солидным гранитом, а тонкие листки стекол огромных окон в них - зеркальными. Белый ромб университетского значка назывался образованностью, маникюр - культурой. Мостовая Измайловского проспекта вздрагивала от твердого шага проходившей мимо гвардейской роты; бронзовый ангел памятника Славы, забравшись на колонну из пяти рядов турецких пушек, осенял роту лавровым венком, - и армия казалась непобедимой (хотя армия была той же самой, которую десять лет назад разбили японцы), а турецкая кампания - триумфом (хотя Дарданеллы по-прежнему оставались в турецких руках).