Наевшись, опорожнив сороковки, они обязательно принимались лаяться друг с дружкой, причем бабы ругались почище мужиков и первыми лезли драться. Нищие скандалили и орали, пока не сваливались и не засыпали тут же, в канаве. А продрав глаза, брели в село, злые, лохматые, как собаки, крестились под каждым окошком, гнусаво выпрашивая милостыню.

Нахальство таких нищих не имело предела. Шурка долго помнил, как ввалилась раз в лавку к Быкову беззубая старуха, похожая на ведьму. Согнутая дугой, седая, с глазами и носом как у совы, нищенка, стуча железной клюшкой, подошла к самому прилавку.

- Ситный свежий есть? - прошамкала она ворчливо.

- Есть, бабуся, пожалуйста, - ответил Устин Павлыч, приняв ее за покупательницу.

- С изюмом? - строго спросила старуха, поводя совиной головой, словно принюхиваясь.

- Точно так-с. Прикажете фунтик?.. Изюм без косточек. Ситный самый свежий...

Нищенка, сверкнув круглыми немигающими глазами, требовательно протянула за прилавок руку.

- Подай, ради Христа!

Ошарашенный Устин Павлыч молча, беспрекословно подал ведьме порядочный ломоть ситного с изюмом.

Другие нищие продавали в лавке собранные кусочки, покупали кренделей, доставали вина и опять угощались. И когда они ели и пили, лежали пьяными в канаве, ругались и дрались, слепые становились зрячими, хромые не дотрагивались до костылей, а у иных безруких каким-то чудом вырастали из культяпок, болтавшихся в пустых рукавах и лохмотьях, жилистые и загребастые руки.

Шурка не любил таких нищих. Да и другие ребята не больно их жаловали, дразнили, озорничали: швыряли камнями и палками, опрокидывали корзины с кусочками, развязывали лапти, прятали шапки, совали в пьяные, сонно раскрытые рты всякую дрянь. Нищие гонялись за ребятами, плюясь и ругаясь.

Но были среди нищих и непонятные, интересные люди.

Раз в месяц обязательно появлялся в селе дурачок Машенька безбородый, сморщенный старик в юбке из мешковины и в полосатой суконной кофте, унизанной булавками с запирками и без запирок, большими и маленькими. Машенька ходил трусцой, смешно подбирая, точно боясь испачкать, худые, в струпьях, босые ноги. Булавки тряслись и звенели на полосатой кофте. И сам дурачок трясся и звенел, распевая, как малый ребенок:

- Агу... агу... агу...

Машеньку кормили в каждой избе. Он почти ничего не ел, все ощупывал на кофте булавки и шептал:

- Уколюся - спасуся... Уколюся - спасуся...

И никому не давал дотрагиваться до своих сокровищ. А увидев у которой-нибудь женщины булавку в платье, всхлипывал и трясся от восторга.

- Дай Христов гвоздичек... дай!

И ни одна баба не жалела булавок. Напротив, некоторые нарочно, завидев Машеньку, вкалывали в кофты булавки и потом, крестясь, подавали дурачку.

А он, блаженно агукая и смеясь, вонзал булавку себе в руку и, вскрикивая от боли, лизал языком выступившую кровь.

- Причащаюсь... причащаюсь! - радостно пел он. - Уколюся - спасуся!

Иногда Шурка и Яшка, безмолвно сопровождая Машеньку от избы к избе, насытившись зрелищем, кричали:

- Машенька, булавку потерял!

Дурачок испуганно озирался, разыскивая булавку, приседал на корточки, ползал по грязи и, не найдя, горько плакал.

- Нехорошо озорничать над убогоньким! - останавливала Шурку мать. Его бог любит.

- Такого глупого? - дивился Шурка. - Почему?

- У него грехов нет, у Машеньки. Святой он, убогий... стало быть, у бога под защитой.

Шурка задумывался, потом спрашивал:

- Все святые - дурачки, мам?

- Вот я тебе не дам есть! - сердилась мать, замахиваясь чем попало. Будешь у меня молоть... И в кого ты уродился, выдумщик?

Все жалели дурачка и как будто побаивались его. Один дядя Ося, по обыкновению, насмехался в открытую.

- Спасаешься, мытарь? - спрашивал он, встретившись с дурачком.

- Уколюся - спасуся... - бормотал Машенька, тревожно перебирая грязными дрожащими пальцами булавки на груди и пугливо сверкая белками скошенных, безумных глаз. - Христовы гвоздички, миленькие... спасуся.

- Занятно! А от чего спасаешься? - приставал дядя Ося. - От жизни?

- Агу... агу... - запевал Машенька, собираясь бежать.

Дядя Ося загораживал дорогу и одобрительно хлопал дурачка по плечу.

- Умница! Не сеем, не жнем, а водочку пьем... Так, что ли? - И, держа за рукав кофты, серьезно поучал: - Ты к Ваньке Кронштадтскому иди. Слыхал про такого попика? Коли жив, он тебя еще чему-нибудь научит... А юбку брось. Юбка, мытарь, тут ни к чему. Она тебе бегать мешает... От жизни, мытарь, ни в юбке, ни в штанах не убежишь.

Он вертел Машеньку во все стороны, оглядывая и восхищаясь, и, помолчав, всегда заключал:

- На ярмарку бы тебя... за деньги народу показывать. Капитал можно нажить.

- Ой, покарает бог, Тюкин! Покарает! - кричали издали бабы. Отсохнет язык-то!

- Дуры! Я его добру учу, - говорил в ответ дядя Ося, набивая махоркой трубку. И балагурил: - Без языка - без греха. Святым стану!

Попадались нищие, которые, выпросив Христа ради кусок хлеба, тут же и съедали его, крестясь и благодаря добрых людей.

- Слава тебе, вот и сыты! - говорили они, вздыхая. И больше не просили милостыни, не ходили по избам, а усаживались где-нибудь в тени и хорошо рассказывали про диковинные края, где они побывали.

Запомнился Шурке рассказ одного косого старика про черные земли, где и зимой тепло. Лесу там, почитай, нет, хоть год иди - все поля окрест; разве что в оврагах - по-ихнему в балках - дубнячок проглянет. В тех краях пашут на быках, эдаких здоровенных, рогастых, но смирных, и ездят на быках, лошадей не увидишь. Хлеба там родятся высокие, в рост человека, колосом крупные, без малого в мужицкую четверть, - и все пшеница! По дворам скотины много и птицы разной, а больше всего гусей. Их пасут в поле, как у нас коров. Выгонят стадо гусиное - чисто снег за околицей навалит, такая птица белая и такая ее прорва. Люди там хорошие, чистые, даром что в мазанках глиняных живут. Рубахи у всех холстяные, цветами разными расшиты-разукрашены, и прямо диво - пятнышка на одежде не увидишь, до чего аккуратные люди во всем. Там и подсолнухов видимо-невидимо, и яблоки, и вишни, и груши, и арбузы: ешь - не хочу! А народ приветливый, обходительный. Мужики, правда, молчаливые, зато бабы без смеха слова не скажут. Подают охотно, ночевать сами зазывают, накормят-напоят и с собой дадут...

Шурка слушал и не понимал, почему косой старик не остался там, в теплом, богатом краю.

- Э, божья коровка! - воскликнул тот, когда Шурка пристал с расспросами. - В раю хорошо, а мы на земле живем-маемся и уходить не желаем... Чужое. Смекаешь?.. На родные места потянуло взглянуть. Голодно, а ненаглядно... Помирать-то каждый зверь в свою берлогу забирается.

О смерти много и охотно говорили странники. Беленькие, тихие и ласковые, попивая из своих жестяных чайников кипяток, настоянный на хлебных корках, странники толковали, что не смерти бойся, а жизни. Жизнь грех, искушение дьявола жизнь, во что... Чем раньше человек умрет, тем лучше, грехов меньше, в царство божие скорее попадет...

Так говорили странники и еще многое другое, непонятное, но сами они почему-то умирать не торопились, хотя и были старенькие, беззубые, слабенькие, иных ветром шатало. Попив кипятку, пожевав сухариков, они брели дальше, шаркая лапоточками по камням.

Куда они шли и зачем? - вот что занимало Шурку. Может быть, им не нравилась канава у воротец и они искали другого места, получше, где бы им помереть?

Шурке больше нравилось слушать обыкновенных прохожих - мужиков и баб, толковавших промеж себя про то и про это, рассказывавших чаще всего понятные, захватывающие новости. "Намедни в заводи на Волге сцапал водяной кривецкую молодуху за ногу. Так и надо вертихвостке, не купайся без креста..." "А почтальон Митя, припадочный, в городе под тройку попал, в больницу отвезли, еле живехонек..." "Третьеводни в Паркове, как солнышко закатывалось, знамение на небе видели: рука с мечом. Ой, не к добру страсти такие!" "Чу, Устин Павлыч второй дом собирается строить, под казенку*. Правда, ребятки, не знаете? Хорошо будет мужикам: не бегай за каждой сороковкой на станцию... А вот бабам каково? Припасай зимой холсты, чтоб муженек спустил-пропил да тебя же и прибил..." "Нет, что в Карасове стряслось, слыхали ли? В субботу ночью Павел Долгов проснулся (он в горнице спал, с закрытыми ставнями), слышит: воры укладку* ломают. Павел спросонок, недолго думая, хвать топором, глядит - а это жена его, Татьяна. Приспичило ей за чем-то ночью в укладку лезть. И не охнула, сердешная, раскроил ей муж голову, чисто картошину разрезал. Урядник приезжал, вчера хоронили. Уж так Павел убивается, смотреть страшно, ведь душа в душу жили, и ребят не было... А другие бают*, может, и не так дело случилось, попутал нечистый... Чужая душа - потемки, поди-ка разберись. Урядник не мог разобраться, плюнул и уехал, на поминки не остался..." И всякую другую всячину, от которой замирало сердце, рассказывали прохожие, отдыхая у воротец.