Так или иначе - отступать было некуда. Да и не в мопх правилах отступать. Все-таки я спросил:
- Нина, а вы где работаете?
- В райкоме комсомола.
- О! И кем же?
- Инструктор по учету.
Райком комсомола - это неплохо, это обнадеживает. Начальство повезем.
На перроне мы наткнулись на Райку. Батальонная повариха, поблескивая медалью "За боевые заслуги", прогуливалась в одиночестве, и во взоре ее было высокомерие. Но когда увидела меня, то взор ее, кроме высокомерия, выразил и глубочайшее презрение: и ты, Глушков, такой же, как все, и ты уцепился за гражданскую бабу, да еще с ребенком, нет, люди добрые, вы подивитесь на этих мартовских котов! Я невольно заплелся ногами, наподобие Гоши.
В теплушке Нина сняла жакет, и оказалось, что плечи у нее узкие и вся она узкая, тонкая, как девочка. Мне это было приятно, как и то, что в эшелон посадил ее, по-видимому не замеченной батальонным начальством. Теплушке объяснил, кто Нина, почему и докуда едет с нами. Солдаты выжидательно помалкивали, оглядывая гостей и меня. И я понял: они поведут себя с ней так, как поведу я.
- Товарищ старшина, отгородим внизу закуток для наших пассажиров.
- Создадим купе, товарищ лейтенант, - ответил Колбаковскпй с неким тайным смыслом.
- Да, купе. В нем будут жить Нина с сыном. Отгородите моей плащ-палаткой. Драчев! Дай плащ-палатку.
Колеса под деревянным полом чугунно провернулись, застучали, и мальчик сказал:
- Мама, хочу пи-пи.
Никто не засмеялся, не улыбнулся. Нина вытащила из корзины завернутый в газету эмалированный горшок, водрузила на нем в уголке Гошу, задумчивого, сосредоточенного. Вот так-то, лейтенант Глушков: солдатская теплушка и детский горшок.
Не представляется ли вам это сочетание несколько противоестественным? Представляется. Но отлично, что у Нины есть горшок, иначе с пацаном была бы проблема.
На ужин была перловка, шрапнель, как называли ее в армии из-за специфических свойств (тут перловка уступала разве гороху). Старшина Колбаковский неизвестно с чего лично раскладывал кашу с кружочками колбасы; Нине наложил в отдельную миску, пацану - в отдельную: ему, как я заметил, больше колбаски, меньше шрапнели. Хлопчик рубанул вовсю, жмурился от удовольствия, облизывал ложку и пальцы. Мать внушала:
- Нельзя облизывать. Это некрасиво.
- Ничо, - сказал Кулагин. - По скусу пришлось, это заглавное.
К чаю Нине и пацану подложили сахару столько, что она растерялась: куда его? Я поморщился: забота, гостеприимство хороши в меру. Но Гоша начал хрумкать кусок за куском, и сахару поубавилось.
После ужина Гошу сморило, и Нина уложила его за плащпалаткой. Посидела с ним, затем вышла к столу. Потеснились, дали ей местечко. Молчали. В приоткрытую дверь всасывало вечернюю свежесть, запах хвои и влаги. В проеме мгновенно возникали и исчезали дорожные огни, и "летучая мышь" на стояке мгновенно то меркла, то разгоралась. У фонаря кружились бабочки, мошкара, изнемогая, падали на пол. По-собачьи повизгивала доска в обшивке вагона. Раньше этого звука не было. Или нэ примечал? Это деревянное повизгивание будит беспокойство, тоску и еще что-то.
На Нине была кремовая крепдешиновая блузка, которую буравили маленькие острые груди. Стараясь не смотреть на груди, я смотрел на них, на тоненькую, слабую шею с детской ложбинкой сзади, на худые нервные пальцы на безымянном был перстенек. А где обручальное кольцо? Хотя извиняюсь: у нас, помимо стариков, не принято носить обручальных колец, за границей носят: золотые, серебряные, оловянные - в зависимости от достатка. Под Рославлем, помню, захватили в плен обер-ефрейтора, у него в ранце был узелок с золотыми кольцами, штук десять, - снимал с убитых товарищей. Когда из ранца выуживали этот узелок, немец чуть не упал в обморок. Ну, это я так, к слову.
Хочу отвлечься от Нины и от того, что нужно разговаривать.
Она была смущена, стремясь не показать этого. Смесь независимости, непринужденности с робостью, со скованностью. То постучит ноготками по столу и усмехнется, то отодвинется от сидящего рядом, подогнет ноги. То просветлеет, то нахмурится.
То раскроет рот, чтобы произнести фразу, то сомкнет, не произнеся и словечка.
Ефрейтор Свиридов закурил, но Логачеев прикрикнул на него;
- Задымил, паровоз! Мальчишку задушишь. Валяй дымить к дверям.
- Пардон, - сказал Свиридов и беспрекословно направился к двери.
- Да что вы, не беспокойтесь, ничего с ним не случится, - сказала Нина, покраснев.
- Как ничего? - веско проговорил старшина. - У мальчонки легкие не привыкшие к вашему зелью. Слушать всем: курить либо выходи на остановке, либо у дверей! Правильно, товарищ лейтенант?
- Вдвойне правильно, - сказал я. - Ибо и наша дама, по моим наблюдениям, не курит. Да, Ниночка?
- Упаси боже! - Она всплеснула оголенными по плечи руками, а у меня засвербпло - курнуть. Встал, пошел к двери.
Выпуская дымок, затягиваясь, спиной осязал взгляд Нины.
Захотелось внезапно повернуться и поймать его. И я внезапно обернулся. Нина глядела на Колбаковского, который ей что-то говорил. Черт! Несерьезная, мальчишечья досада заставила меня повременить с возвращением к столу. Я выдымил вторую папиросу и лишь после этого сел за стол. Там уже вязался неторопкий, вялый разговор.
- Значится, папашу схоронила? - говорил Логачеев. - С чего JK8 ЭТО ОН?
- Умер от ран. Почитай, всю войну прошел, - отвечала Нана, - А что ж так? - спросил Логачеев. - Ты в Чите, он в Новосибирске?
- Мама у меня умерла в сороковом году, - сказала Нина, - Отец женился вторично и уехал в Новосибирск. А я осталась у тетки, - История, - сказал Кулагин, отворачиваясь от насупившейся, поугрюмевшей Нины.
Снова молчали, и снова вязался неторопливый разговор.
- Ты вот скажи мне, дочка, - говорил старшина Колбаковскяй, - как Чита поживает?
- Да как всегда, - отвечала Нина.
- А большой город? - спросил Симоненко.
- Не очень, тысяч сто населения.
- А вот ты скажи, дочка, - чувствуется, что Колбаковскому приятно так называть Нину (хотя какая она ему дочка: ей двадцать три, ему лет тридцать пять), - скажи, дочка: как в Чите, ежели идут сильные дожди. Большой остров заливает?