Головастиков говорил напряженно, катая кадык. На выбритых - небывалое явление - щеках пятна, шея, схваченная белоснежным подворотничком, тоже в красных пятнах, он переминался, словно надраенные сапоги жмут. Я спросил:

- У вас, кроме жены, кто в Новосибирске?

- Мать, сестры, тетки...

Я не очень понял, зачем задал ему этот вопрос. Как и этот:

- От вокзала далеко живете?

- На трамвае за полчаса доберусь.

И вдруг во мне созрело решение, рискованное, необъяснимое и твердое, испытать судьбу, свою веру в людей. В это решение не буду впутывать Трушина, благо нет его, ибо, если Головастиков что-то натворит дома, отвечать придется и тому, кто его отпустил. Сам буду решать и отвечать. И я сказал:

- Головастиков, я вас отпускаю.

Он не сказал "спасибо", не обрадовался, только пятна на лице и шее стали гуще. Выпрямился, принял стойку "смирно". Я сказал ему:

- Напоминаю о необходимости вести себя на побывке как полагается. Чтоб ни пьянок, ни дебошей, ничего иного... Вы когда напились... гм. помните?., угрожали расправиться с женой.

Глядите, чтоб намека на это не было! Будьте благоразумны.

Не подведите себя и меня.

- Постараюсь, - сказал Головастиков, усмехаясь, и я тут же пожалел о своем решении. Но переиначивать, отступать было поздно. Рискну. А если натворит?

Он откозырял, подхватил за лямки вещмешок и вскочил на подножку вагона; пассажирский поезд, стоявший на соседнем пути, тронулся, будто специально дожидался этого пассажира.

В Новосибирск Головастиков прибудет значительно раньше пас.

А нагонит после Новосибирска. Где? Где-нибудь в Красноярске.

А если не нагонит, если сорвется и наломает дров? Ведь что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Тогда спьяну он грозил:

зарежет непутевую супругу. Пьяный треп? Или всерьез? Не зря ли заварил кашу, лейтенант Глушков? Не пустил бы - и все.

Головастиков, правда, мог бы удрать самовольно, самоволка в роте - тоже мало радости.

Докладывать Трушину о том, что отпустил Головастикова. я не стал. Замполит вернулся от комбата оживленный, деятельный.

по суровый. Объявил мне: проинформировал капитана обо всех упущениях в моей роте, капитан велел передать, что вздрючит по первое число, ежели не наведу порядка. Трушип доверительно прибавил, что и в остальных ротах дисциплина прихрамывает, поэтому во всех теплушках будут проведены беседы, надо решительно предупредить личный состав: за нарушение дисциплины и порядка последует строжайшее наказание, вплоть до ареста, вплоть до гауптвахты, - кстати, в последние дни она не пустует.

Беседчиками выступят командиры рот, взводов, отделений, парторги, комсорги, агитаторы. Что ж, выступим. Вреда от этого не будет. Не говоря уже о пользе. Впрочем, это уж я для красного словца. Значение партийно-политической работы в армии понимаю.

В Новосибирск мы прибыли под вечер. Громадный город лежал в сиреневой дымке, мерцал ранними огоньками. С детства я наслышался: Сибирь - это стужа. А тут стояла удушливая жара, хоть солнца не было видно. Оно угадывалось за облаком, будто давило на пего изнутри, выгибало. Город - и каменный, и деревянный, и многоэтажный, и приземистый - был запылен, разморен духотой, растревожен проходящими на восток воинскими эшелонами. Мальчишки, возбужденные, крикливые, шныряли между составами. Женщины робко подходили к дверям теплушек:

искали среди них своих сыновей, мужей, братьев, на худой конец знакомых. На перроне было много госпитальных мужиков в полосатых пижамах и байковых халатах, из-под которых выглядывали кальсоны, - кто на костылях, кто с пустым рукавом, кто с забинтованной головой, - последние раненые с западной, с немецкой войны. Раненые разговаривали с нами, расспрашивали, откуда мы. Одни из них были печальны, отрешенны, другие бодрились, шутили: мы-де отвоевались, так повоюйте вы за нас на востоке. Но шутки были вымученные, с горчинкой. Что там нас ожидает, впереди, это вопрос иной, покамест же мы были здоровые, а они больные, покалеченные. Старик железнодорожник в промасленной тужурке, с масленкой и паклей в руках сказал мне:

~ Что, лейтенант, жалкуешь раненых? Да нынче их не много. Остатние. А бывало-т эшелон за эшелоном везли раненых с запада. Все одно как вот вас... А вот знаешь, как я третьего дня зажалковал. Пошел на кладбище, там у меня брательник похоронен младший, раненый лежал в нашем госпитале еще в январе... Ну, брожу меж могилками воинскими, читаю, когда кто скончался: кто в мае, кто только что, в июне... Понимаешь, это раненные на войне помирали в госпитале уже после войны...

- Понимаю, папаша, - сказал я, подумавши: они будут умирать и в июле, и в августе, и в другие месяцы.

Мы закурили, и старик, попыхивая дымком в седые усы, рассказал, что третьего дня гостил у него сын-майор, ехал с эшелоном на восток, он артиллерист-зенитчик, вся грудь в наградах, орел, только вот закладывать за галстук научился, до войны за ним этого не числилось.

- После войны отвыкнет, - сказал я.

- Дай-то бог. Опасаюсь - как бы не пристрастился. Мужик, ежели присосался к бутылке, пропал...

- Не переживайте, папаша. Отвыкнет, - сказал я и подумал: "А что с Головастиковым? Он уже дома. Не наломал бы дров!"

Ах, до чего это унизительно - подозревать человека! Вот я подозреваю, что Филипп Головастиков может совершить дурное с женой. Вот я подозреваю, что славный, добрый Макар Ионыч мог польститься на мои часы. Или на них польстились мои однополчане - Колбаковский, Симоненко, Свиридов, Кулагин, Логачеев, Погосян, Рахматуллаев, Нестеров, Востриков и кто там еще?

Противно так думать. А думаю. Унижая себя и их. Фу, пакость!

Увидел: верный ординарец Драчев точит лясы с сибирячкой, заходится в хохоте. Что ему ротные неприятности? Как с гуся вода. Весельчак. Ветродуй. И я припомнил: так, ветродуем, именовал меня старшина Колбаковский в бытность мою взводным, Я давал повод для этого, был легкомысленный и пустой? А ведь это обидно звучит - ветродуй.

Я прошелся по перрону, выпил газировки, заглянул в вокзал, лекарственно провонявший из-за дезинфекции. Поглазел на расписание поездов, на очереди у касс, на таблички: "Ресторан", "Медпункт", "Почта и телеграф", "Милиция", "Дежурный по вокзалу", "Комната матери и ребенка". Вокзал был большой, под стать городу, и заполнен транзитниками. Бросались в глаза узбеки в расписных тюбетейках, стеганых халатах и кирзовых сапогах, ворочающие тюки и ящики, и женщины, без утайки кормящие грудью детишек, по-видимому, мест в "Комнате матери и ребенка" не хватало. В зале ожидания было гулко, как в храме, и затхло, смрадно.