Чтоб порядок был. Чтоб сродственники не поменяли кому-нибудь лошадь. Уставшую на свежую. Сродственники эти кричат, свистят, гикают - своих подбадривают. Постепенно, однако, болельщики отстают. А ребятки мчатся, а милиция мчится, степь гудит от топота копыт. Зрители болеют, как на футболе, а их, зрителей, тыщи. Проиграть в скачке считается зазорным. По этой уважительной причине неудачники за несколько верст до финиша сворачивают, пытаются ускакать в степь. За ними скачет милиция, нагнав и окружив, сопровождает перед зрителями. А глашатай при этом кричит, шутейно конечно, мол, посмотрите на этих лошадей и всадников, они тащились на кончике коровьего хвоста!

Победитель же в бронзовом шлеме проезжает с почетом. Теперь глашатай кричит: посмотрите на славного батора, он был впереди ветра, честь всаднику и его родителям! После победителю вручают пиалу кумыса и призы. А цепа его коня враз - что? - повышается. Все добиваются купить или выменять такого знаменитого коня. Вообще должен сказать, у монголов культ лошадей. Вот мы говорим как? "Добро пожаловать". А монголы говорят как? "Идите на коне". Для монгола конь, ей-богу, дороже жены. Не обижайся, дочка!

- Я не обижаюсь, - сказала Нина. - У бурят то же самое.

Мне показалось, что говорит она уже без охоты. Наверное, выговорилась. А может, душевный настрой все-таки не для говорений - как-никак отца схоронила. Лицо ее как бы застыло: выражение вежливое, но замкнувшееся, отчужденное. Вероятно, ве один я уловил это, потому что разговор пресекся.

Грузно, жерновами, крутились под полом колеса, подрагивал стол, позванивала ложка в кружке, покачивалась лампа, ломая наши тени. В некий миг тени Нины и моя столкнулись на стене и почти что совместились. К чему бы это? А-а, ни к чему. Не разводи символику, лейтенант Г лутков. Действительно символика, притом глупейшая. А в дороге я, точно, поглупел. От безделья.

В начале пути отдыхал, отлеживался, нынче приелось. Дальняя дорога имеет свои минусы. Вот-вот, теперь пофилософствуй.

Но я не стал философствовать, а посмотрел на Нину, на ее тонкие пальцы, на узкие, покатые плечи, на слабую, нежную шею, на торчливые груди. Она нахмурилась. Не нравится, что пялюсь. Не буду.

На остановке я ей предложил:

- Прогуляемся?

- Только чтоб не отстать, - сказала она.

- Это в мои планы не входит.

Она глянула на меня, будто спрашивая: а что входит?

Я помог ей сойти на землю. Огляделся: батальонного начальства не видать, на станции фонари, а чуть отойди - темень, очень хорошо. Будем прогуливаться, не выползая на свет.

Вкруг фонарей летали ночные бабочки, в тополиных ветках возились вороны, кем-то потревоженные. В поселке, за мостом, лаяли собаки. В соседнем вагоне блеял патефон: "Скажите, девушки, подружке вашей, что я ночей не сплю, о ней мечтая..." Музыкальная лирика, сладость высшей кондиции. У нас - Свиридов, у соседей - патефон. Что лучше, сказать трудно. В иных теплушках уже спали - двери задраены. Стучали молоточками осмотрщики вагонов, старые чумазые дядьки. Мы с Ниной прохаживались вдоль состава и не разговаривали.

У нее, по-видимому, не было настроения, я же хотел поговорить, но не знал, с чего начать, и, во-вторых, оробел. От той лихости, с которой завязал знакомство на новосибирском вокзале, не осталось и следочка. Эта лихость убывала во мне постепенно, и вот она на нуле. А промежду прочим, боевой офицер, фронтовик, медали и ордена позвякивают на груди. Да и не всегда я теряюсь перед женщиной. Бывает - наоборот.

Молчать было сущим идиотством, и тем не менее я молчал. Мы ходили туда-сюда. Похрустывала галька. Козлетонил патефон:

"Когда б я только смелости набрался, я б ей сказал..." Солист Большого театра Лемешев. Неаполитанская песня. Прелестно! Во мне заваривалась злость и на себя, и на Нину. Ну чего в рот воды набрала? Сказала бы что-нибудь.

И она сказала:

- Пойдемте на станцию?

- Ради бога, - сказал я без энтузиазма: на станции светло, можешь напороться на эшелонное начальство. А засечет, допустим, Трушин - запросто от него не отделаешься, допечет расспросами, внушениями да осуждениями.

Мы прошлись по станции, и Нина сказала:

- Обождите меня. Я на минутку.

И прямым ходом к уборной. Ну и балбес же я! Вытащил на вечернюю прогулку, хожу хвостом, а ей-то нужны не променад и не мое сиятельное присутствие. Догадаться б оставить ее одну.

Учтем на будущее.

Досада перебивалась чувством, которое я в точности не мог определить, но было в нем что-то приятное, в этом чувстве. Я думал: "Как она открыто, без стеснения, у меня на глазах пошла туда, куда ей надо". И это как бы снимало между нами некие условности, как бы сближало нас.

Потом мы вернулись к эшелону, и Нина сказала, что пора спать, и мы залезли в теплушку.

Я лежал на верхних нарах, а на нижних, подо мной, лежала женщина. Ее зовут Ниной. Она дочь русского и бурятки, она женственна, молода, и у нее есть сын, которого зовут Гошей. Эту женщину я почти не знаю, по до Читы немножко узнаю. А вот женщину, которую звать Эрной, я знал достаточно хорошо, вернее - близко. Что с ней, как она живет без меня? А так, наверно, и живет - как я без нее. Было же: вместе жили. Не забывай меня, Эрна. Я тебя не забуду. И будь счастлива. Ауфвидерзеен!

По-русски "до свидания"! Но свидание наше вряд ли состоится.

Будь счастлива, Эрна. Спокойной ночи, Эрна. По-немецкп "гутен нахт".

Сквозь стук колес, повизгивание доски в обшивке, сквозь солдатский храп и посвист мне чудится легкое женское дыхание.

Словно оно рядышком. Словно оно на моей щеке. О женщины!

Вспоминаю: концерт фронтовой бригады, щекастый, с брюшком опереточник пел-хрипел на грузовике с откинутыми бортами:

"Без женщин жить нельзя на свете, нет! Вы наши звезды, как сказал поэт!.." - скакал козликом. Ария была пошлая, как и все в оперетках, однако суть ее правильная: нельзя без женщин.

И у меня будет своя женщина. Вот отвоюю, демобилизуюсь и женюсь. "Вы наши звезды, как сказал поэт..." Уж не ведаю, называл ли Головастиков супругу звездой. А теперь грозится зарезать. Пустые угрозы? А если не пустые? Что тогда будет? С ним?

Со мной? Он загремит в трибунал. Да и я, вероятно, туда же. Вот тебе и послевоенная идиллия. Точней - между двумя войнами.