Я тихо опустился на сундук - меня удивила, точнее, шокировала портретная галерея писателей-классиков на стене: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Бунин, Достоевский, Толстой, Шолохов, Есенин, Булгаков, Шукшин, Чехов, Блок. На столе, естественно, стоял мой портрет.

В груди защемило, словно Шарик опять лизнул мою руку.

Сухие березовые поленья полыхали белым, почти бездымным пламенем. И только изгибаясь и выплескиваясь в дымоход, пламя по краям темнело отдавало черными курчавистыми струйками. Я немножко постоял у устья. "Журчание огня" - это очень точно сказано.

Кухня. Плита прилеплена к печи. Вначале ногу ставил на краешек табуретки, на которой стояла дежка, потом - плиты. Шаг на приступочку возле котла - и ты уже на лежанке, застеленной поверх всего старым с проплешинами кожухом. Сидеть на печи всегда было уютно и радостно. Оттуда я смотрел на пышущие паром чугунки, на раскаленную докрасна плиту и, вытянув шею, плевал на нее. Плевок мгновенно сворачивался, превращался в шарик и испарялся. Это было так интересно, что, увлекшись, я терял бдительность и довольно чувствительно получал по губам.

- Вот тебе, баловник, - приговаривала мама, потрясая полотенцем. Весело прыснув, я прятался и уже из глубины "берлоги" наблюдал, как, напевая, мама месит тесто. Всякий раз, отстраняясь от дежки, она успевала взглянуть в мою сторону, чем вызывала у меня бурю смеха. Мне казалось, что главным было не тесто, а такой вот веселый способ общения со мной. Господи, лет двадцать прошло, а то и поболее, а кажется, что вчера сидел на печи.

За кухонной перегородкой (с широким проемом вместо двери) - прихожая комната. Именно комната - посреди большой стол с придвинутой к нему лавкой. За этим столом мы принимали гостей. Так что прихожая была сразу и гостиной.

Подошел к раме - на стене пожелтевшие семейные фотографии. На одной из них я в матроске и берете с помпончиком - у мамы на руках, а рядом, на табурете, улыбающийся отец с гармонью. Внутренне вздрогнул - отца обогнал, ему здесь не более двадцати трех... и похожи - один в один...

На перегородке - вешалка, гора всяких фуфаек на ней. Дальше обогреватель: высокий - от пола до потолка, широкий - до стены, отделяющей гостиную от главной комнаты. Возле обогревателя - топчан, накрытый верблюжьим одеялом. Когда-то я любил, лежа на нем, читать книги.

Главная комната. Может, потому главная, что здесь целых три окна и все - в сад? Может, из-за китайских роз, стоящих в кадках и похожих на деревья? А может, виною полутораспальная кровать, блестящая никелированными шариками, накрученными на такие же блестящие прутья? (Кстати, одного шарика нет случайно проглочен...) Впрочем, эта комната главная прежде всего из-за огромного зеркала, висящего над старинным комодом.

Я заглянул в зеркало, в нем с каким-то едва уловимым опозданием отразились мои "саламандры", комод и еще часть кровати с головной спинкой. Но самое удивительное, что все предметы в зеркале были более выпуклыми, а потому более реальными, чем на самом деле. Вспомнилось, как однажды лег возле комода на пол и уснул.

Приснился: беленький домик в глубине двора, дорожка, усыпанная мелким розовым гравием, низкий штакетник с ниспадающими на него рясными кустами алых цветов, утреннее солнце и алмазно вспыхивающая роса на темно-зеленых листьях. И еще звук гармошки - легкие переборы.

Я посмотрел в сторону домика (боялся, что кто-нибудь появится и помешает мне сорвать цветок), но там было тихо и пустынно. Выбрав красную розу, осторожно потянул на себя - огнистый ливень обрушился на мою голову. Я проснулся.

- Господи, где ты был?! - испуганно прошептала мама. - Благо кто-то шевельнулся в зеркале, а то бы точно наступила...

Она подняла меня и пришла в ужас: все мое тело горело, а одежда на плечах была до того влажной, словно явился я из-под душа.

Сменив белье и укутав меня в одеяло, мама стала готовить всякие лекарственные снадобья, а я лежал на широкой никелированной кровати и смотрел в потолок. Темная точка надо мной расширилась, и от нее, словно от камешка, брошенного в воду, расходились снижающиеся ко мне круги. Они казались вязкими и в то же время упругими, будто все это происходило на каком-то резиновом полотне. Запомнилось отчетливое ощущение, что резиновые круги втягивали, засасывали меня. Вдруг я увидел летающего вокруг меня Джека, овчарку, которой прежде никогда не видел.

- Джек, Джек! - позвал я его, и он в ответ мне заулыбался, высунул язык и замахал хвостом.

Потом мама окликнула меня и нашей колхозной фельдшерице из профилактория сказала:

- Он бредит.

Но я не бредил. Я вступал в разговор с видениями, которых не видели ни мама, ни фельдшерица, ни наши соседи, приходившие справиться обо мне, и потому всем казалось, что я брежу. Нет-нет, я не бредил и понимал, что не брежу, я находился сразу в двух измерениях: здесь, с мамой, и там, с ними, видениями, такими же реальными, из плоти и крови, как и я сам. Более того, так же, как и я, а вернее, лучше меня люди-видения видели и маму, и фельдшерицу, и всех соседей, приходивших к нам, потому что именно они подсказывали, кто подходил к моему изголовью, так что я, не поворачивая головы, точно угадывал подходивших.

Запомнились люди между матицами, поддерживающими потолок, и в зеркале. Они были очень красивыми, в легких белых одеждах. Я принял их за врачей. В центре была женщина - такая красивая, что я не мог оторвать взгляда. Ее лицо - лицо Розочки в высшую минуту вдохновения. Собственно, красота исходила не только от лица - от всей ее сущности.

Она протянула руки к маленькому мальчику, лежащему на кровати:

- Так вот ты какой большой?

В ответ все во мне затрепетало, я услышал легкие переборы гармошки и почувствовал, что я и есть этот маленький мальчик.

- Какая ты красивая, - сказал я и что было силы ухватился за ее халат.

Люди вокруг нее заулыбались - я испытал ни с чем не сравнимое чувство своей безопасности.

- Слышишь, мама пришла, а с нею врач, давай-ка отзовись, - сказала она и осенила мне лоб каким-то воздушным прикосновением.

Я во все глаза смотрел на нее, но маленького мальчика не было: ни на руках, ни на кровати, да и самой кровати не было. Она держала в руках красную розу, ту самую, что я хотел сорвать в палисадничке возле беленького домика.

- Отзовись, - повторила она и поманила из своего окружения витязя. Он был одет в какую-то чешуйчатую одежду, поверх которой с левого плеча ниспадал на руку маскхалат защитного цвета. Если бы не копье в руке - ни за что не признал бы в нем витязя (дядька-партизан времен Великой Отечественной).

В общем, витязь мне не понравился: темные усы, русая борода, копна волос с пробором посередине, но самое неприятное, что сразу почувствовал, он имеет прямое отношение ко мне (у него в волосах я заметил красные лепестки розы).

Красивая женщина повернулась к нему, и в ту же секунду я услышал в дверях в комнату звяканье инструментов и мужской голос, утверждающий, что сейчас кризисная ситуация: или - или...

Мама, тихо причитая, подошла ко мне и, переодевая в сухую одежду, вдруг увидела в складках одеяла цветок красной розы.

- Как он сюда попал?! - удивилась мама и прислушалась. - И еще - звуки гармошки!..

Она оглянулась на кадки с розами, словно от них ждала разъяснения. Но наши комнатные розы никогда не цвели зимой.

Я сказал маме, что этот цветок спарашютировал с потолка, что его подарила красивая-красивая тетя, а бородатый дядька, которого тетя называла моим ангелом-хранителем и витязем, - сердитый-сердитый, похожий на летчика-головастика... Это он уронил цветок.

Я протянул руку, и мама отдала цветок. Я посмотрел на потолок, между матицами, и увидел, что красивая-красивая тетя и все-все люди, что были рядом с нею, сместились к стене над зеркалом, а в самом зеркале, точно портрет в огромной бронзовой раме, стоял мой ангел-хранитель. Он был похож на очень строгого русского князя, руки которого отдыхали на рукояти меча, все еще вынутого из ножен, но уже опущенного острием долу.