Розочка! Она опять стала колоться. Все эти дни, что пробыла в кабинете, она держалась на морфии. А как искусно маскировалась! Мне было жаль Розочку и умершую Раису Максимовну, но больше всего мне было жаль себя. Я не знал, что предпринять, что делать, как жить дальше?! Ведь если Розочка опять стала колоться, значит, ее опять стали одолевать невыносимые боли, а это уже явный факт обострившейся болезни. А обострение миелолейкоза (я теперь это знал наверняка) всегда смерти подобно.

Я лежал и смотрел... но ничего не видел, все растворялось и исчезало...

- Митенька! Ты плачешь? Почему?..

Я не заметил, когда подошла Розочка. Ну что я мог ответить?! Я вынул из-под матраса руку с использованными шприцами и ампулами.

- Ах, это! - с грустью сказала Розочка и тихо легла рядом со мною.

Сколько мы лежали - бог весть... Неожиданно она прикоснулась к моим глазам и погладила их. Потом и я прикоснулся к ее глазам - и тоже погладил, потому что это очень тяжело - смотреть за линию горизонта, за которой все растворяется и исчезает как бы в тумане.

- Знаешь, Митенька, даю тебе слово, что брошу ширяться. Только вот в эти дни... я предчувствовала насчет мам?ан... Но я выкарабкаюсь и брошу, ты мне, Митенька, верь, верь! А сейчас я очень боюсь, что не справлюсь, как-нибудь опозорю мамку, а этого нельзя... надо, чтобы все было по-людски, мама, может, из-за меня стала алкоголичкой, из-за моей треклятой болезни. Ах, Митя, Митя!..

Она заплакала, и я почувствовал, что сейчас и сам разрыдаюсь.

Мы приехали в Черноморск без приключений. Главврач выразил нам глубокое соболезнование, а потом сказал, что вся трудовая деятельность Раисы Максимовны была связана с больницей, поэтому трудовой коллектив постановил помочь ее родным в организации и проведении похорон.

- Тем более что ее дочь, Роза Федоровна, - наша медсестра.

Он посмотрел на Розочку очень внимательно и очень продолжительно. Мне показалось, что он хотел еще что-то сказать, но не сказал. В общем, оказалось, что все вопросы, связанные с погребением, решены. Даже яма уже вырыта рядом с могилой мужа, то есть на закрытом кладбище.

Как ни плакала Розочка, как ни убивалась, а исподволь следила, чтобы все прошло по-людски, с учетом воли матери. Так что, ничего не объясняя главврачу (верному коммунисту-ленинцу), мы уже на следующий день перевезли тело Раисы Максимовны домой, а в пять часов утра, в понедельник (по договоренности с батюшкой) - в церковь. Туда же подогнали и два автобуса ЛАЗ. В восемь, после отпевания, остановились у райбольницы, чтобы все, кто пожелает, проводили Раису Максимовну в последний путь.

Теперь трудно объяснить, почему я заказал два автобуса, а не один. Розочка была уверена, что провожающих и на один автобус не наберется. Тем более что родственники по отцу уже давно растеряны, да и по матери никого не осталось. Однако Розочка ошиблась. Один автобус люди заполнили возле церкви. А уж от больницы за машиной с гробом ехали четыре переполненных автобуса. Посмертная популярность Раисы Максимовны разъяснилась на гражданской панихиде, на которой с прощальной речью выступили два председателя колхозов из соседних сел. Они указали на великое человеколюбие усопшей, которая умела находить не только доброе слово для сельчан, попавших в больницу, но и свободные койко-места, что для них, как неместных, всегда было немаловажным обстоятельством. Главврач тоже сказал прощальное слово, но он больше говорил о Раисе Максимовне как о незаменимой нянечке. В целом все прошло по-людски, и многие старушки, побывавшие на кутье и раскрасневшиеся от вина, прямо говорили Розочке, что и они были бы не прочь, чтобы и их так же отпели и похоронили.

Накануне Первомая я позвонил Феофилактовичу и попросил открытие ресторана провести без нас: на второе выпадало девять дней, и мы, конечно, никак не могли приехать. Кроме того, смерть матери надорвала Розочку. Главврач потребовал, чтобы она немедленно легла на обследование, но уже через три дня, ничего не объясняя, ее выписали. Вначале я не придал этому значения и даже обрадовался, но потом, когда большую часть суток из-за болей во всем теле, а особенно в суставах, Розочка вынуждена была проводить в постели, я обеспокоился. Впрочем, не из-за ее болей и не из-за постельного режима (после похорон я сам отлеживался несколько дней) - меня обеспокоили молчаливость и отчуждение, с какими она вернулась из больницы.

Когда я заговаривал с нею, Розочка отвечала не сразу, а чаще вообще не отвечала. Нет, она не игнорировала меня, она просто не слышала моих вопросов. Розочка словно бы отсутствовала, точнее, пребывала в каких-то таких далях, куда я не имел доступа. А однажды, вздохнув и с удивлением оглядевшись, словно вот только что впервые попала в горницу, она вдруг сообщила с тихой грустью и нараспев:

- Ма-а с отцом уже та-ам, в райских кущах!

Ее удивление и грусть напугали меня, я почувствовал в них кроткую зависть утомленного сердца.

- Роз-зочка, мы сегодня же поедем в Москву, к лу-учшим до-ок-торам, незнамо почему и я стал говорить нараспев.

Розочка жалостливо посмотрела на меня и, сжав мою руку, покачала головой: девять дней матери... она никуда не поедет... Потом на нее нахлынула волна словоохотливости - стала рассказывать, как они втроем, с отцом и матерью, ездили в заповедник Аскания-Нова. Отец тогда возил на "уазике" председателя райпотребсоюза, и у него вышла какая-то оказия с заездом в заповедник.

Розочка внезапно засмеялась - а ведь тогда ее не было, потому что тогда была середина апреля, а она родилась в июне. Это очень странно и неправдоподобно, чтобы с чьих-то слов можно было столь отчетливо помнить и синеву неба, и бескрайний простор земли, и запах весеннего ливня, прошедшего стороной.

Они съехали с главной дороги на какую-то проселочную, совершенно пустынную и темно-фиолетовую, словно пашня. Дорога не спускалась, а как бы падала, и казалось, что они не съезжают с холма, а проваливаются в бездну. Ветровое стекло потемнело, и первые капли ударили по нему с утробным рокотом землетрясения. Отцовские руки упруго налились, и уже в следующую секунду "уазик", точно самолет, стал подниматься вверх. Подволок неба сдвинулся, и на фоне светлеющих туч она отчетливо увидела стаю голубей, взмывших ввысь. Она опять посмотрела на руки отца - волоски искрились красными золотинками, и она знала, что отец улыбается.

- Всё-всё, проскочили, - сказал он, и где-то за спиной, но совсем, совсем рядом прогромыхала железная колесница.

Она вновь посмотрела на ветровое стекло и только тогда поняла, что никаких голубей не было - были редкие капли, которые сбоку накладывались на синий прогал в облаках. А еще через секунду крутизна выровнялась и необъятная степь легла перед ними буйствующим пламенем тюльпанов.

Матушка говорила, что отец остановил машину, постелил клеенку и бросил на нее распахнутый тулуп. Потом он вернулся к машине, а она, Розочка, хорошо помнит, как из-за туч брызнуло солнце и в пожухлой прошлогодней траве вспыхнули бриллианты... Особенно ее удивил изумруд, покачивающийся на лодочке листа. Он горел, он полыхал таким искрящимся голубовато-зеленым огнем, что даже на красном пламени цветка ощущалось его как бы мерцающее дуновение...

Я наклонился к Розочке, глаза ее были открыты, но по взору, обращенному внутрь, я понял, что она не видит меня, то есть видит в каком-то ином пространстве. Я сжал ее руку, и она сразу приподнялась на локтях. Лоб был усеян мелкой сыпью - холодный пот. Я отер его полотенцем, и мне показалось, что шея и плечи тоже покрыты мелкими бисеринками пота. Но я ошибся. Ни на минуту не прерывая своего рассказа (теперь она рассказывала, как они плыли на теплоходе в Евпаторию), Розочка невольно сбросила простыню, и я увидел, что это никакие не капельки пота, а волдыри, кое-где взявшиеся гнойничковыми корочками. От прилива воспаленной крови выступила сыпь, кожа на теле местами была ярко-красной и потрескавшейся. Теперь во всем, да-да, во всем я видел и чувствовал воспаление, да-да, даже в том, как она дышала и - говорила и говорила: