Розочка шутливо схватила меня за шиворот и давай затаскивать на кровать. Я упирался и в ответ стаскивал ее на пол. Мы, дурачась, смеялись и кувыркались на постели, но еще прежде, воспряв во взаимной узнанности, душа моя устремилась на свет, как мотылек. Я радостно порхал над свечой, я кружился в танце, всем сердцем наслаждаясь, что "Крылышкуя золотописьмом Тончайших жил, Кузнечик в кузов пуза уложил Прибрежных много трав и вер. "Пинь, пинь, пинь!" - тарарахнул зинзивер. О, лебедиво! О, озари!"
Мы с Розочкой были вместе десять дней и десять ночей. В субботу, седьмого сентября 1991 года, она уехала в Москву. Не нужно думать, что мы поссорились или наскучили друг другу - ничуть не бывало. На перроне Розочка сказала, что эти десять дней и десять ночей были лучшими в ее жизни. Стоит ли говорить обо мне?! Весело смеясь, Розочка упрашивала:
- Не будь таким мудрым и строгим хотя бы во время расставания!
Но я был мудр и строг. Кутаясь в сиреневую кофточку, Розочка прильнула ко мне, и я цепко держал ее в своих объятиях, пока проводница не объявила, что пора отъезжающим занять свои места.
Бледная и длинношеистая Розочка стояла на вагонной площадке, точно Грация. Она махала мне, она говорила, чтобы я помнил ее наказы. Я строго кивал в ответ и мудро молчал, потому что знал, что лишился голоса и могу выдавить из себя только нечленораздельный вопль.
Поезд тронулся. Вначале я шел за ним, не отставая. Потом он ускорился, резвее застучали колеса, и вагоны, мягко наплывая друг на друга, поглотили родное сиреневое пятнышко. Впрочем, я шел и шел: мимо здания вокзала, мимо киосков, мимо каких-то водокачек и станционных построек. За пригородными кассами, не сбавляя шага, свернул в город и нисколько не удивился, когда через какое-то время оказался на крутом холме возле так называемого Памятника Победы.
Никогда я не любил это грандиозное по своей безвкусице сооружение. Дутое и нахальное, с потугами на Медного всадника, оно не олицетворяло ничего, кроме воинствующей бездарности. Только мои литобъединенцы и могли по-настоящему воспеть сей монумент. И они воспели. Один из Маяковских написал буквально следующее: "Прекрасный конь здесь не валялся, Он здесь воспрыгнул на бугор, И навсегда на нем остался... Победный витязь Святогор!" Помнится, помощник старосты (он тогда еще не был Некрасовым) восхищенно зааплодировал автору. Все ждали, что скажу я, но я еще был связан по рукам и ногам (на заседании присутствовало несколько человек не совсем бездарных), а потому попросил каждого, высказывающегося о стихотворении, не забывать о величии советского патриотизма.
Не совсем бездарные молча встали и покинули заседание. Один из них задержался у двери, сказал, что ему понятно, почему "Прекрасный конь здесь не валялся, Он здесь воспрыгнул на бугор...", но при чем здесь "витязь", притом "победный", если он богатырь - "Святогор"?
Да-да, это было так плохо, что аж хорошо!.. Чтобы не расхохотаться вслух, я скрестил брови, как самурай, и, не задумываясь, нашел в стихотворении множество достоинств как раз там, где их и в помине не было. Да-да, я восхищался трюфелями в квашеной капусте.
Теперь же я был мудр и строг, и, словно в отместку за похвалу трюфелей в квашеной капусте, ничто не могло вывести меня из этого удручающего состояния. Ни уговоры Розочки на перроне, ни стихи, прежде вызывавшие смех, - ничто. Это было состояние какого-то внезапного отключения от желаний. В свои двадцать три года я чувствовал себя столетним старцем. Наверное, подобное состояние и есть нирвана. Во всяком случае, я ощущал, что мои желания как бы отслоились от меня, а поток сознания стал более неподвижным, хотя и более всеобъемлющим.
Я сел спиной к "победному витязю". И сразу даль реки приподнялась, раздвинулась, и где-то далеко-далеко, словно бы на краю земли, встала во весь рост колокольня Юрьева монастыря, а чуть левее обозначилась темная маковка купола храма Георгия Победоносца. "Россия, Русь! Храни себя, храни!.." Я услышал тихий вечерний вздох, ветви ив внизу покачнулись от внезапного ветерка, сошедшего сверху, и словно бы задумались. "Россия, Русь! Храни себя, храни!.." И опять вздох, и мягкое согласие ив, как будто слова поэта вспомнились не лично мне, а были растворены во всем, что я видел вокруг. Поэт - это прежде всего твое заветное слово! И пусть "Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется...", ясно одно: оно не может быть лживым.
Я смотрел в сиреневую даль сгущающихся сумерек, и мне казалось, что Розочка где-то здесь, она никуда не уехала и каждую секунду может окликнуть меня и мы вместе пойдем домой.
ГЛАВА 16
Первые дни нашей встречи были самыми обыденными, то есть она затеяла генеральную уборку со стиркой, а я помогал ей. Потом мы отдыхали. Глядя в потолок, она засыпала, а я, привстав, смотрел на нее и смотрел. Ямочки на щеках ее распрямлялись, и чувствовалось, что она отходит от усталости, которая накопилась в ней за время ее отсутствия. Когда Розочка просыпалась, я притворялся спящим, и мне было приятно, что, убедившись, что я с нею, она осторожно прижималась ко мне и опять засыпала. С каждым днем она чувствовала себя все лучше и лучше. Лишь на пятый день мы стали разговоры разговаривать, да и то Розочка в основном слушала и улыбалась. Потом она стала все чаще задумываться, и лицо ее делалось каким-то опустевшим. А однажды она вдруг ни с того ни с сего сказала: "Все, хватит играть в детский сад". И засобиралась в Москву: она решила восстановиться в медучилище и окончить его. Я не перечил ей, я спустился вниз и с вахты позвонил на турбазу, что размещалась как раз у стен Юрьева монастыря. Я попросил номер на двоих на три дня. Я объяснил это тем, что мы, молодая чета, покрасили комнату в общежитии и нам негде жить.
Во время моего разговора с турбазой вахтерша, известная Алина Спиридоновна, неотрывно смотрела в окно и, презрительно фыркая, громко возмущалась:
- Ох, есть еще, есть еще подлянка в подлецах!
Зато как обрадовалась Розочка, когда вместо вокзала мы приехали на турбазу! Уже в гостинице она поцеловала меня и сказала:
- Митя, ты настоящий джентльмен! И если ты все еще считаешь Розарию Федоровну своей Розочкой, выслушай ее со всей серьезностью и исполни ее наказы.
Она наказала мне, чтобы я не ждал ее или ждал, не ожидая, что она вернется. Потому что она уже не та Розочка. Она даже не та Розария Федоровна уже. Она другая потому, что те были пустышками, а она, настоящая, теперь имеет высокую цель в жизни.
- У нас с тобой еще есть семейные узы, - промямлил я неуверенно (опасался, что она сейчас же напомнит, что сменила паспорт и фамилию).
- Ах, вот оно в чем дело - узы! - улыбчиво воскликнула Розочка, и лицо ее вдруг посерьезнело и даже построжело. - Выходит, ты хочешь, чтобы я предала свою высокую цель и вернулась к тебе? Ты этого хочешь, Митя?!
В ее вопросах я почувствовал не столько изумление, сколько угрозу.
- Нет-нет, я только хочу, чтобы ты была всегда со мной, чтобы мы жили вместе.
- Эх ты, Митя! Ты еще не знаешь о моей цели, поэтому так говоришь!.. А цель у меня такая, что исключает совместное проживание с кем бы то ни было, в том числе и с тобою.
Она растрогалась и поцеловала меня в лоб с такой неизбывной горечью, будто покойника. Мне стало страшно: что она задумала, что это за цель, которая исключает совместное проживание с кем бы то ни было?! Может, это действительно Чернобыль - какие-нибудь секретные экологические последствия?!
- Розочка, цветочек, скажи мне о своей цели! -взмолился я, подозревая бог знает что.
- А-а, испугался! - внезапно обрадовалась Розочка и как ни в чем не бывало принялась разбирать постель.
Надо признать, что с возвращением Розочки в душе моей действительно поселился страх, переходящий в какую-то беспричинную тоску. Особенно болезненно я ощутил ее на турбазе, когда Розочка рассказывала, с какими мытарствами ей пришлось столкнуться, чтобы продать наши холодильник, цветной телевизор, шифоньер и диван-кровать.