Свет лампы высвечивал листки «Записок одного легионера по имени Бруно Лябасти».

Ну, что там?

«…Легионер является получать жалованье в парадном белом кепи при всех обстоятельствах. Даже если, кроме кальсон, на тебе ничего нет. Выкрикиваешь, вытянувшись, имя, звание, срок службы и ссыпаешь монету в кепи. Кругом и — в кабак!

Я — легионер. Пишу записки ради практики в языке, поскольку этот язык теперь мой родной. Правда, я легионер первого года, не имею права вести дневник. Я не имею права делать многое. Но старослужащие, которых в полуроте зовут «старыми горшками» (у них за погонами больше чем по пяти лет и они стали французскими гражданами с французскими именами), пьют шнапс и играют в карты в казарме, спят на посту с открытыми глазами… Но по порядку…

Некий мальчик Дитер Пфлаум, то есть я, из Зеленгофа, на юго-западе Берлина, работал на ферме «Доман», которая поставляла молочные продукты в квартал богачей Дальхелм. Хозяином был Рихард Пагановска, счета вела его жена Лизбет. На ночь из-за бомбардировок все трое прятались в подвале на Кениг-Луиза-штрассе. Туда же заводили наших битюгов Лизу и Ганса, которых мне приходилось запрягать в пять утра. Собачка Полди увязывалась со всеми. Остававшееся не выкупленным к полудню молоко мы сдавали зенитчикам.

Господин Пагановска говорил, что нам беспокоится нечего.

Действительно, главный показатель непобедимости рейха оставался незыблем. Хозяин имел в виду парадный портрет, который можно было увидеть, если заглянуть в окно гостиной любой виллы в квартале Фриденау, где жили наши самые выдающиеся клиенты — правительственные чиновники. Портреты вождя продолжали висеть.

Мы возили молоко также в Кренцберг, пастору Лекшейдту из церкви Мелантхон. Тот с утра играл на органе, чтобы заглушить вой сирен, грохот зениток и рев американских самолетов. Хозяин Пагановска, сгружая для пастора бидон, подпевал «Из самой глубины страждущего сердца взываю». Кстати, я теперь не лютеранин. Перешел в католичество. С испанцами, которых в полуроте треть, и филиппинцами веселее.

Ну вот, у Лекшейдта на дворе обретались беженки, которыми руководила врачиха Мария Дюрант-Вевер. Имя показалось мне таким прекрасным, что наших трех коров я переименовал — Мария, Дюрант и Вевер. Все немецкие женщины, обещала врачиха, будут более или менее изнасилованы русскими монголами, если они придут. Хозяин Пагановска, которому она никогда не платила за молоко, сказал, что жаднющая баба сама мечтает быть более или менее изнасилованной более или менее несколькими русскими монголами сразу. Я ещё подумал, что мой хозяин пораженец и следовало бы сказать об этом пастору.

Теперь подхожу к главному.

На рассвете 22 марта 1945 года в Берлине похолодало, стоял туман. В районе Рейхштрассе мы тащились в хвосте колонны грузовиков с ящиками, обтянутыми стальной лентой, а также картинами, мебелью и скульптурами. Машины шли медленно. Я спрыгнул с нашей телеги, уцепился за борт последнего и снял с него какой-то футляр. Охраны не было. В футляре находился деревянный кулак, покрытый позолотой… Поразительно, что этот предмет ещё остается у меня. Но о его значении — позже…

28 марта самолеты впервые прилетели бомбить Берлин с востока, а не запада. Из-за этого зенитные батареи вступили с опозданием. Летчики действовали иначе, чем американские. Резали крыльями по крышам, а не сбрасывали бомбы с высоты. «Русские», — сказал хозяин Пагановска и впервые отправился в бомбоубежище днем. Хозяйка же отказалась уйти из очереди за пайком и получила его на удивление быстро, потому что почти все разбежались, чего раньше не бывало. После этого к нам поступило распоряжение перегнать коров на территорию зоопарка. Горилла Понго за два дня русских налетов потеряла 22 кило из своих 240. Господин старший зоолог доктор Вальтер Вендт считал её в общем-то в безопасности. Воровали на мясо многих животных, но жрать гориллу все равно как людоедствовать.

30 марта на святую пятницу перед Пасхой на меня одели форму фольксштурма. С Пагановска я распрощался. От русской канонады сама по себе принялась выть сирена воздушной тревоги на посту наблюдения, который мы охраняли. А в понедельник рухнула от снарядов церковь Мелантхон. Пастор Лекшейдт служил общую панихиду над братской могилой. Мне нужно было поговорить с ним о своем будущем. Мне исполнилось четырнадцать, я был сирота, поскольку отец погиб в Польше, а мать отравилась от жадности старыми консервами. Пастор заменял мне родственников. Но после панихиды к нему подошла девочка, которая плакала, потому что её брат был эсэсовцем и не признавал церкви. Она хотела узнать, можно ли за него молиться. Пастор сказал, что Господь не отворачивается ни от кого.

Чтобы поблагодарить за доброту к брату, девочка отдала пастору плакат, из которого можно было делать кульки для пайка. Обычный, с надписью «Германия победит!» Девочка выглядела такой жалкой, что я решил драться с русскими всерьез, а то эти монголы в случае своей победы в самом деле её изнасилуют. Говорят, что у них на уме только шнапс да бабы. Все остальное, в том числе и собственность, у них запрещены. Пастор подарил мне бутылку шампанского, наказав не пить, а чистить зубы. Порошка больше не выдавали, а запас вина в церковном подвале сохранился. Я распил бутылку с Рудольфом Решке, коллегой по фольксштурму, с которым потом мы покатили трамваем в последний работавший кинотеатр в Шарлоттенбурге, где показывали «Большой номер» про цирк, да ещё в цвете.

21 апреля командир фольксштурма Дитер фон Хальт построил на Олимпийском стадионе всех, кто оставался после тяжелых боев в живых и на ногах. Он сказал, чтобы каждый шел куда заблагорассудится. Перед этим нам прислали итальянские патроны, которые к нашим винтовкам не подходили… Пастор Лекшейдт после всего, что пережил наш батальон, показался мне идиотом. Он теперь жил в подвале, куда ему перетащили из дома пианино. Когда я подошел к подвалу, он пререкался с экономкой. Ему хотелось петь псалом девяностый со слов «Ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний…», а она настаивала на сорок шестом — «Бог нам прибежище и сила…»

Я решил не заходить и подался в кондитерскую в районе Дальвитц-Хофф-гартен. Старик-подавальщик сказал, что осталось лишь три бутылки с сиропом. Я достал «люгер» и спросил: «Кафе это или не кафе?» Из-под прилавка появилась банка с сардинами. Я их сожрал прямо у стойки. Тогда одна посетительница стала возмущаться, что член фольксштурма ведет себя, как американский гангстер. Мне не мешали есть в окопах даже мины, чего там обращать внимания на старую задницу!

Вторую банку сардин я не стал просить, а просто зашел за стойку и взял. Там было их штук пять, завернутых в газету «Фолькишер беобахтер». Я ел и читал оказавшееся на обрывке сообщение, что разведкой перехвачен приказ русского маршала Жукова. Берлинцы, не погибшие на баррикадах, будут депортированы в трудовые лагеря в Сибири, а женщины отданы во вторые и третьи жены русским монголам в мусульманской Киргизии. От сытости я задремал. А когда выбрался из заведения, вспомнил, что спросонья оставил на столике «люгер». Но эта смешная вещица в боях только мешала. Зато оставались три заряда к панцерфаусту. Несколько раз я намеревался выбросить из ранца деревянный кулак. Но почему-то не решался. Сухое дерево было легким. Может, поэтому. И кроме того, я стал относиться к этой чурке, как к талисману…

Рано утром следующего дня на перекресток у Кюрштрассе, охранявшийся взводом эсэсовцев, к которым я прибился из-за жратвы, выскочил русский танк. Он едва развернул башню, когда схлопотал прямое попадание. У оставшегося в живых водителя в карманах нашли снимки главных монументов Берлина. Странно, но этот первый в моей жизни военнопленный выглядел спокойнее нас, которым предстояло его прикончить. Он оказался белесым и очень похожим на Решке, которого засыпало у Шпиттельмаркета, когда мы отсыпались в развалинах. Рыжий фельдфебель похлопал танкиста по плечу и показал жестом, что он может идти куда хочет. Русский попытался вроде улыбнуться, а когда повернулся спиной, рыжий кончил его одним выстрелом. Я решил, что буду таким же милосердным в будущем.