Изменить стиль страницы

— Что-о? Я лейтенант правоохранительных органов! Понял?

— Я вижу, вы влюблены в свое звание и пользуетесь взаимностью, лейтенант правосудия.

Он уже не мог сдержать себя, подхваченный ожигающим толчком сопротивления и неприязни к этому бывшему фронтовому лейтенанту, смершевцу, а теперь участковому, еще не расставшемуся с полевой сумкой, такой знакомой, такой родственной по своему фронтовому виду.

— А ну! — опять крикнул Усольцев командным голосом, вкладывая в это «а ну» силу данной ему власти.

— Что «ну»? Здесь не милицейская конюшня, лейтенант!

— Как безобразничает, а? — просипел дядя Федор, перепуганно озираясь, и в груди его захрипело, забулькало. — Неподчинение органам, а?

— Сиди, старая галоша, и помалкивай, — посоветовал Максим. — Сиди и молитвы читай…

— А ну, пойдем со мной! — скомандовал Усольцев и боднул головой в сторону лестницы. — Выходи!

Его сдавленные в полоску губы безжизненно посерели, мертвецкая бледность покрыла лицо, стянутое по скулам злобною решительностью. И участковый вторично крикнул:

— Выходи, приказываю!

— Идти с тобой мне незачем, лейтенант, — сказал Александр. — Незваным пришел ты. Ты и уходи. Вместе вон с этим мухомором, который тебя привел… как его… дядя Федор? Вот, вот, вместе с бывшим тюремным надзирателем, банальным местом нашей действительности! Вали к чертовой бабушке отсюда!

— Сволочь! Говнюк! Силой выведу! Силой в отделение вытащу! — вдруг не бухающим, а высоким режущим голосом выкрикнул Усольцев, вроде бы второй, пронзительный голос имел он, и его мертвецкое лицо уродливо изменилось, он качнулся к Александру, весь изготовленный схватить его за здоровое плечо, но в ту же минуту отпрянул, попятился, зачем-то судорожно оглаживая на правом боку ремень, на котором висела новая кобура, но пистолета в ней не было. Он открывал и закрывал рот, выдавливая шепотом:

— Ты это что? Какое имеешь право? Ты куда рукой полез? Оружие имеешь? Нож? Пистолет?

— Пошел вон отсюда! Бегом, подонок, отсюда! — говорил Александр, опаленный головокружительно-горячим туманцем гнева, подступая к участковому, а рука сама по себе в ответ на жест Усольцева с молниеносной поспешностью толкнулась к заднему карману, где знакомой тяжестью давил на бедро пистолет. — Брысь, подонок, немедленно! — крикнул Александр, не расцепляя зубов.

И тотчас, увидев страшное в злобе меловое лицо Усольцева, подумал, трезвея: «Я идиот. Взрываюсь при каждой нелепице. Да откуда у меня такая ненависть к этому глупцу? Безумие? Рефлекс, выработанный в разведке? У меня болит голова, я чувствую, обострилась контузия, и я не сдерживаюсь…»

А Усольцев, каблуками нащупывая ступени, спиной подымался по лестнице за трусливо ковыляющей впереди скрюченной фигуркой дяди Федора и кричал неистово:

— Сейчас, мы сейчас! Вызову наряд, и силой доставим! Мы тебя, голубчик, раскусим! С оружием приду! У нас не выкрутишься! Ишь ты, умный какой! Дерьмо всмятку!

Хлопнула дверь наверху, пробежали удаляющиеся шаги по двору, тишина сомкнулась за окном.

— Ты не думал, что тараканы и чижики почувствовали после войны власть? — сказал Александр, пытаясь усилием воли остудить накаленность только что случившегося, и под невыпускающим взглядом Максима поправил сзади рубашку. — Только теперь начинаю понимать, что большинство шантрапы выжило и приспособилось к тыловой жизни, а лучшие ребята погибли!

— У тебя… есть оружие? — спросил Максим, и страх проскользнул по его лицу. — Хорошо, что участковый не носит, а то бы вы…

— Уже не имеет значения.

Казалось, у него хватило воли не показать голосом свое возбуждение перед Максимом, но рука, заправлявшая сзади рубашку, дрожала, и было душно после несдержанного в краткую секунду гнева, когда надо было сдержаться. Но какая-то пружинка в его душе, расчетливо разжимавшаяся на войне, изменила выверенной упругости, и стало очевидным: сдавали нервы.

— Они скоро придут, — сказал Александр утвердительно. — Мне надо уходить. Пожалуй, уеду из Москвы. Недели на две. Они, конечно, потреплют тебе нервы. Но ты чист. Со мной и с Нинель ты познакомился на улице, дал нам свой адрес. Мой адрес тебе неизвестен. Впрочем, я вижу, ты парень не из трусливых — пронесет, Максим.

— Не трус ли я — надо бы еще разжувати, — усомнился Максим. — Скорее всего — презираю трусов. Поэтому храбрюсь перед этими халдами и играю под шалопая. С кем имеем дело? Дядя Федор — доносчик, надзиратель, банальное место нашей жизни, ты прав, а с милицией связываться — писать против ветра. Но покладистого зайчика заклюют. Да-а, у участкового была такая зверская рожа, словно у него половину ягодицы откусили. Скрежетал зубами. Но в общем-то, Александр, хреновые дела! Что, если бы у него был пистолет!..

— Дела не простые. То, что они придут, — это ясно!..

Александра морозило, начинался опять озноб, зябкие токи холодили спину. Он накинул китель, осторожно придерживая раненую руку, и Максим кинулся помогать ему. Александр сказал:

— Все равно, Максим, что бы ни было, наш враг — это наша собственная трусость. Ты хороший парень, и все будет как надо. Держись! И не бойся халд. Спасибо тебе за гостеприимство. Увидишь Нинель, объясни, что произошло. Она знает про Ленинград.

Он поудобнее устроил забинтованную левую руку на перевязи и правой рукой стиснул мозолистые пальцы Максима.

— Не поминай лихом, как говорят.

— Подожди! — крикнул Максим и рванулся к шкафчику. — Деньги!

— Я себе оставил. Это тебе на жизнь.

— Ни за что! На жизнь я зарабатываю! А тебе — ой как пригодятся теперь!

Глава одиннадцатая

Поезд несло, качало, по купе вкось мелькали дымящиеся светы фонарей, на всей скорости врезались и исчезали косматые вспышки, все гремело, гудело, скрипело под полом, дождь между залпами грома яростно колотил по крыше вагона. В черное окно хлестали бурные струи, и чудом зацепившийся за раму березовый лист вибрировал и не отрывался, прижатый к стеклу водяными потоками. На воле бушевала ночная гроза после многодневной жары, колдовала тьмой, светом, взблеском молний, мокрым воздухом, хлопала ветром, словно гигантскими простынями, крутила спиралями раскаленных искр и гасила их в непроглядных безднах.

Вместе с буйством грозы мчалась в ночи уютная, под шелковым абажуром, настольная лампа, отражаясь призрачной медузой среди мрака залитого окна. Но уют этой лампы не создавал дорожного покоя, и не трогали строчки раскрытого сборника Анненского, любимого поэта Максима, который он, прощаясь, сунул Александру в планшетку. Александр отбросил книгу, тупо глядя на свой китель, однообразно раскачивающийся на вешалке над приготовленной постелью, раскрытой крахмальной белизной. Он ехал в мягком вагоне. Он был один в купе. Не спалось. На войне его всегда тревожили майские и эти августовские грозы с ветром, громом и молниями. Тревожили дикой неумеренностью, излишним молодечеством, бесстыдной страстностью, угрозой разыгравшейся небесной стихии, возбуждавшей мысль о смутности ухода в края вечные при встрече со случайной или нацеленной автоматной очередью. И тогда не отпускала другая мысль: вот в такую разгромленную грозовым налетом ночь или в сырое насквозь утро, заставшими разведку где-нибудь в нейтральном овраге, он не хотел бы проститься с белым светом и быть положенным в недорытый окоп, затопленный водой, гнило пахнущий плесенью, не хотел, чтобы глинистая вода стояла в глазницах, не хотел грязного и отвратительного конца на дне мелкого окопчика, взятый в плен самыми жестокими победителями — шестью породами могильных червей. Мысль о такой гибели вызывала у него чувство брезгливости к своей возможной смерти, в обстоятельствах, унижающих последние минуты на земле.

«Почему и сейчас так действует на меня дождь? Меня не перестает знобить. Такое ощущение, что загноилась рана, а ничего сделать не смогу».

Измученный всем прошедшим днем, колобродством, бешеным разгулом ненастья, он, не раздеваясь, лег на постель средь грохочущего перестука колес, какого-то гула, треска под полом; сверкали и потухали, озаряя купе, молнии. Сдавленный толщей дождя, вагон несся, как по дну океана, в сплошную бесконечность, над которой стояли десятки километров воды, и Александр вдруг почувствовал такую тоску, что стал задыхаться в своем запертом от всего мира купе, в этом непробудно спящем экспрессе. И он запоздало пожалел, что перед покупкой билета в Ленинград зашел к начальнику вокзала и попросил в мягком вагоне двухместное купе на одного, на себя, в связи с открывшимся ранением и рецидивом старой контузии, что может принести немалые беспокойства пассажирам в случае приступа. Начальник вокзала при виде его забинтованной руки и орденов отдал без единого вопроса распоряжение отпустить билет в мягком вагоне. И Александр, войдя в купе, заказав проводнику чаю с печеньем и потом запершись, ощутил вожделенное облегчение после мучительных суток, проведенных в Москве.