Он знал, что ему нельзя было стоять возле калитки долго, надо было входить, незаметно, быстро продвинуться в тени сарая к крыльцу. Но все-таки он задержался на полминуты под верхним окошком сарая, где мог быть сеновал, послушал тишину, деревенскую, тонкую, и, обогнув дом, на носках взбежал на крыльцо, перевел дыхание, вынул тщательным, мягким движением «ТТ» из потайного кармана, отвел предохранитель и привычно и крепко сжал его во вспотевшей ладони, эту свою крайнюю надежду, спасение и возмездие, безотказно послужившую ему всю войну, — тяжеловатый, теплый, верный комок послушного и родного железа.
Он опустил пистолет в карман, после этого нажал на дверь. Она была заперта изнутри. Он постучал. Ответа не было. Он постучал еще громче и требовательней. В комнате послышался шорох, кашель закоренелого курильщика, прошлепали босые ноги, в сенях загремел засов, выругался осевший, как с перепоя, голос:
— Кого хрен принес? Кто еще там, твою мать?
«Лесик или Летучая мышь? Нет, Лесик!» — пронеслось в голове.
— Откройте, почта! Телеграмма!
— Кому, к хренам собачьим, телеграмма? — выругался голос за дверью. — Днем не мог занести, зараза?
— Расписаться надо. В получении.
— Постой, откуда телеграмма? Из Ростова, может? — вскрикнул фальцетом голос. — А ну! А ну! Давай ее сюда!
И брякнул отодвинутый засов в сенцах, и в ту же секунду Александр с такой яростной силой здоровой руки и здорового плеча толкнул дверь, что человек за ней отлетел к стене, споткнулся о пустое ведро, стоявшее на полу, ведро покатилось с дребезгом.
Лесик, в черных широких трусах, болтающихся на его безволосых тонких ножках, в синей майке, отходил спиной в комнату, дохнувшую кислотой капусты, застоявшимся спиртом, а его сомовье белоглазое лицо передергивалось конвульсивными судорогами. Потом истошный визг, переходящий в горловой рев, хлестнул по ушам Александра:
— Лягаши! Падла! Окружили, блямбы!
— А ну, сволочи, вставай все! — крикнул Александр и, скрипнув зубами от рвущейся в нем ненависти, вдруг против воли бешено засмеялся, и этот смех показался ему кусками застрявшего в горле льда. — Судный день пришел, сволочи! А ну, все вставай к стенке! Вставай, мразь!
И он ткнул пистолетом в сторону глухой стены, загороженной одной лавкой, застеленной плащ-палаткой, на которой в одних трусах трясся худыми плечами Малышев, Летучая мышь, скуля, постанывая по-собачьи, растрепанные его волосы и хрящеватые растопыренные уши делали его голову чудовищной маской.
— Лягаши! Падла! На том свете прикончу! — визжал Лесик, и слезы текли по его пухлым щекам. — Откуда вы, бляди? Откуда?
— Стать! Рядом… с Летучей мышью, мразь! В визжащих и рыдающих не стреляю! Заткнись, гнида! А ну, рядом, Лесик-Песик-Дресик! Встать рядом! И молчи, убийца! А это кто такой? — крикнул Александр, увидев рыхлого человека, толстым животом вдавившегося в угол за не задернутой до конца занавеской. — А это еще что за харя? Твою мать, да никак мильтон? Или одежду только напялил для камуфляжа! Пушка есть? Кидай сюда, на пол!
— Оружие, — младенческим голосом сказал рыхлый.. Он сорвал с табуретки ремень с кобурой, кинул его к ногам Александра. Тот ударом каблука отшвырнул кобуру в угол комнаты.
Рыхлый человек, придерживая милицейские галифе, поджимая пальцы босых ног, засеменил к лавке, тряся жирными женскими грудями, вжимая затылок в пухлые, как подушки, плечи, тестообразное лицо его было оплывшим, черно-медным, под глазами висели желтые мешки, что бывает после ночного пьянства.
— Значит, ты, чернорабочий правосудия, пьянствовал с этими ублюдками? — Александр указал на стол, где стояли бутылки, валялась буханка хлеба, раскиданы на тарелках куски недоеденной колбасы, торчали рваными краями банки американской тушенки. — Значит, ты, мильтон, заодно с этой бандой? Работаешь на нее? Так вот почему гнида Лесик хвастался, что милиция у него в кулаке! А ну, вставай, шкура милицейская, рядом с бандой, и молись, гнида!
— Я случайно, случайно, да-да, вы говорите, чернорабочий, — выдавил детский всхлип толстяк в милицейских галифе. — Вчерась зашел к ним для делового разговора. Ведь ограбили их… Из поселка я…
— Их ограбили, а не они ограбили? Молодец, мильтон!
Он не мог остановить себя, ненависть сжигала его до черноты в глазах, душно перехватывало дыхание, и он не узнавал свой голос, хриплый, высокий, какой бывал у него, когда терял самообладание в приступах ненависти.
— Ты, Лесик! — крикнул Александр, чуть подняв пистолет. — Ответишь сразу, умрешь легче! Был у моей матери? Отвечай быстро, гаденыш! Был?
Лесик, прикованный глазами к пистолету, полоумно заталкивая пальцы в рот, грыз их, сипя животным горловым мычанием, и мелко сучил голыми ножками недоразвитого подростка.
— Не-е, не-е, не-е… Летуч… Летуч…
— Не я, не я! Врет, врет! Лепит под меня! Врет! Он, он заставил! Вместе ходили, чтоб веры больше было! — пронзительно заглушая его, издал предсмертный козлиный вопль Летучая мышь, и бескостное тело его, трясущееся, как в припадке контузии, начало вроде бы в беспамятстве клониться к тучному участковому, стоявшему в столбняке с обморочно прижмуренными одутловатыми веками. — А энтот мильтон — Лесика дружок! Закладон, вместе пили! А он ему помогал с милицией московской лапшу жарить! Чонкин его фамилия! Старшина он! Ненавижу я их, заставляли меня, били, за человека не считали! Сашенька, я мать твою не убивал, женщина она хорошая, больная была, сказал ей только… Заставили! Саша, не убивай! Рабом твоим буду, ножки мыть, целовать!.. Не убивай, пожалей ты меня, вора жалкого, жить я хочу, молодой я, на войне даже не был…
— Эх, мрази! — сказал Александр через зубы. «Пропал я, и пропали они. Все!»
Он сделал шаг назад и выстрелил два раза. Он даже мельком не захотел глянуть, как почти одновременно повалились они лицами вперед, услышал, как захрипело что-то в горле не то у Лесика, не то у Летучей мыши, что-то упало со стола, краем зрения увидел вываленное в растекавшуюся кровь на полу месиво жирной тушенки — его опять гадливо потянуло на тошноту, и он натужно выкашлял липкой желчью. Выпрямившись, справляясь с дыханием, вытирая рот тыльной стороной руки, в которой был зажат пистолет, он с ненавистью посмотрел на тучного милицейского старшину, который, кругло выкатив выбеленные страхом глаза, одеревенело стоял на своем месте, а пальцы ног улитками поджимались. И Александр проговорил с холодным пренебрежением:
— А ну, мотай отсюда, мильтон, чтоб ноги в задницу влипали. И если дашь о себе знать, я тебя найду. Запомни меня: командир взвода полковой разведки. Лейтенант Ушаков. Честь имею. Брысь отсюда, проститутка милицейская!
«Что это было? Честолюбивое сумасшествие? Безумие?»
Тучный милицейский мигом совершил какие-то звериные движения, озираясь на неподвижные тела, ткнувшиеся в лужу крови возле лавки, бросился к кровати, колыхая, как гирей, обвисшим животом («Как таких держат в милиции?» — мелькнуло у Александра), схватил что-то в обе руки, прижал к груди и выбежал из комнаты. Последнее, что запомнилось, были сапоги, зажатые у него под мышкой. Хлопнула дверь, простучали босые ноги по крыльцу — все замерло. Солнце мирно по-летнему лежало теплыми квадратами на полу. Было ли все это? Или опять был бред, мучивший его не один день? Тогда он подошел к лавке, что стояла у глухой стены, и поглядел на тех, кто лежал возле нее. Ему не хотелось разглядывать их лица — не очень сильно окровавленные, тронутые серизной смерти, даже помолодевшие в спокойствии губ, бровей, непохожие на те лица, которые были при жизни.
У него едва хватило сил выйти из дома, спуститься, хватаясь за перила, по лестнице, добраться до колодца, вокруг которого была сырая прохлада. Ему неистребимо хотелось пить. И еще хватило сил вытащить ведро плещущей через край воды, окунуть подбородок в ледяное наслаждение, прозрачное, ломящее зубы, и пить, пить, не утоляя жар, опаляющий его всего.
И здесь возле колодца он потерял сознание.