Он демобилизовался в декабре сорок шестого года и в первый же вечер, придя за дровами в сарай, поразился разгрому и запустению — нагул с сеткой был, видимо, кем-то похищен, приполок безобразно сломан, от гнезд не оставалось и следа, лишь коряво обросшие зеленоватым инеем поленья осклизло блеснули при жидком свете зажигалки да почему-то почудился в холодном воздухе горький запах голубиных перьев.
Голубятня Логачева мало чем напоминала довоенную голубятню Александра — здесь чувствовалась зажиточность хозяина, нестесненность в деньгах, удобство и широта в своем деле (а Логачев явно был профессионалом), сарай был большой, двухэтажный, стены первого этажа мастерски обиты вагонкой, вделанные в стены полати застелены солдатскими одеялами, посередине вкопан в земляной пол однотумбовый стол, вокруг тоже вкопаны скамьи с решетчатыми, несколько кокетливыми спинками; лестница на второй этаж — все было оборудовано с любовью и прочно. На втором этаже располагалось царство голубей самых изысканных редких пород, баснословно дорогих — «николаевских», «ленточных», «палевых», «красных монахов», «дутышей», «курносых мраморных»… — царство голубиной аристократии, недосягаемой для безнадежных владельцев скромных «чиграшей», «рябых», «пегих» и «сорок».
Как только Александр вместе с Кирюшкиным вошел в голубятню и тут же поднялся по лестнице, чтобы посмотреть устройство голубиного дома, он хорошо понял, что владелец его не любитель ловить «залапанных чужих», а обладает несметным богатством, и странное щекотное чувство еще полностью не забытой страсти заставило его улыбнуться Логачеву.
— В первый раз вижу такую коллекцию. Здорово! Долго ты собирал красавцев?
— Всю жизнь, — вяло ответил Логачев, и прокуренные усы его неожиданно ощетинились. — А ты чего лыбишься? Своих увидел?
— Своих я распродал до войны. Да у меня таких и не было. — Александр снова улыбнулся, восхищенный слитным воркованием, заполнившим весь второй этаж. — Да, букет ты собрал золотой, Гриша. Не ошибся именем?
— Я тебе пока еще не Гриша! Спрашиваю, чего лыбишься? — повторил вспыльчиво Логачев, и его крошечные, как дробинки, глазки подозрительно засветились.
— Нельзя? Штренк ферботен? — пожал плечами Александр. — Повесил бы для ясности объявление: «Улыбки запрещаются. За нарушение — в морду».
— Не шуткуй надо мной, я не люблю, — предупредил угрожающе Логачев. — Голубятня — храм, а не забегаловка. Особливо для чужих. Здесь молиться надо, а не щериться.
«Нет, Логачев не такой добряк, как показался в забегаловке».
— Пошел к черту, — беззлобно сказал Александр.
— Схлопочешь промеж глаз. Ежели еще вякнешь про черта, сознание на пять минут выключу.
— Что ж, отключай рубильник, — Александр засмеялся. — Посмотрю, как ты это сделаешь. Только не сердись, если я тебя выключу на десять.
— Ну, хватит, хватит пылить без толку! — послышался бодро-властный голос Кирюшкина. — Не для того я привел Сашку, чтобы мы пыль из ковров выбивали. Садись к столу!
И он подвел Александра к столу, где сидели уже знакомые по забегаловке парни — молчаливый гигант «боксер», длинноволосый остроносенький «монах» и незнакомый, совершенно без шеи, круглый человек в поношенном тельнике, капитанской фуражке, его словно ошпаренное обрюзгшее лицо было иссечено лиловыми жилками, как это бывает у пьющих людей; возле его ног в прохладе пола дремала черноухая дворняжка, она то и дело, не открывая глаз, наугад кляцала зубами, отгоняя назойливых мух. Парни с аппетитом ели красную смородину, холмом наваленную на стол из огромного газетного кулька, моряк же опасливо отщипывал по ягодке от кисточки, бросал в рот и, пожевав, всякий раз с отвращением крякал.
— Эй, капитан, а ты, похоже, лягушек или тараканов глотаешь, — мимоходом сказал Кирюшкин, садясь рядом с Александром и выбирая в рдеющем холме кисточку с переспелыми ягодами. — Выпить небось хочешь? Башка как колокол, а во рту стадо ослов ночевало? Надо было прийти к Ираиде.
Грубое лицо капитана приняло жалкое выражение.
— Аркаша, одолжи, дай на полторашку, не то башка лопнет, — забормотал он, и бесцветные глаза его заслезились. — Нам на Северном флоте каждый день — норму, а тут — на мели я…
— Сопьешься ты, Леня, закладываешь без меры, — заметил Кирюшкин неодобрительно и достал несколько купюр из заднего кармана. — Возьми на память. Наследство получишь, бутылку «Жигулевского» поставишь.
Моряк, оживляясь, взял деньги, рванулся с места всем телом, похожим на бочку, выплюнул недожеванную смородину в распахнутые двери сарая и, ритмично потрясая бумажками перед ухом, скомандовал:
— А ну, Шкалик, покажи народу, как барыня танцует! — И заиграл толстыми губами: — А дю дюшки, адю-дю… Ай, барыня, барыня, сударыня-барыня!..
Шкалик послушно вскочил на задние лапы и, весело глядя на помидорообразное лицо хозяина, шлепающего губами, заходил вокруг стола, повесив лапы перед грудью, махая хвостом по полу.
— Молодчага! — похвалил моряк и сделал жест, изображающий аплодисменты. — А теперь покажи, как пьяный валяется.
Шкалик с удивительной покорностью закончил танец, повалился на бок, полежал немного, повернулся, лег на спину, помотал лапами и замер.
— Молодец! — опять похвалил моряк, тщательно пряча деньги. — Кусок колбасы заслужил сполна. Вставай, держи курс к Ираиде.
— Ты, Митя, только сам себя не изобрази под забором, — посоветовал Кирюшкин добродушно.
Моряк лихо сдвинул капитанку на затылок, поднес руку к козырьку.
— Я — как штык. Северная закалка. Вверх килем лежат под забором салаги.
Он свистнул Шкалику и вразвалку, как раскачивающийся шар, двинулся по белому от зноя двору, вдогонку за ним побежал, высунув язык, Шкалик.
За столом продолжали есть смородину, пот стекал с лиц, в сарае не было прохлады, и от жары, от размеренности никому не хотелось говорить, только на втором этаже ворковали, постанывали голуби, изредка постукивали коготки по потолку, иногда слышалось шарканье крыльев, видимо, слетающих с гнезд голубок. В духоте сладко пахло жареной коноплей, теплым, почти горячим пером — знакомые запахи обжитой голубятни. Но были, в общем-то, не знакомы эти молодые парни, чем-то похожие и чем то непохожие на него, Александра, с которыми произошло нежданное объединение в забегаловке, как будто их одинаково связывала, быть может, страсть к голубям, прерванная войной и вот вновь возникшая? Это было не совсем так. Александр уже не испытывал того прежнего чувства от этих голубиных звуков и запахов, оставалось лишь неповторимо далекое отражение детского увлечения, к чему он вряд ли мог вернуться сейчас. Но что-то все-таки сохранялось в нем, звенело успокоительно-милым колокольчиком воспоминаний.
— Да, голубятня замечательная, — сказал Александр, поглядывая на потолок, где постукивали бегущие коготки, потрескивали крылья, происходила любовная голубиная возня после призывного воркования. — И у вас все в порядке, все нормально, ни разу голубей не лямзили?
Все перестали есть. Все посмотрели на него зорко и подозрительно, а в желтых дробинках глаз Логачева злой искоркой промелькнуло: это что за вопрос?
«Боксер», уловив взгляд Логачева, провел по своей колючей, как стерня, стриженой голове и напряженно приставил к контуженному уху клешню-руку, чтобы лучше расслышать.
Длинноволосый с виноватым лицом повернулся к Логачеву, точно молитвенно утешая его, пропел шепотом:
— Ради Бога…
Логачев передернул ноздрями, отчего редкие коричневые усы его стали колючими.
— Для чего ты, хрен с утюгом, речи такие завел? — спросил он хрипло. — Вон, гляди на дверь, жах твою жабу, все железом обито, засовы стальные, сверху ломик на стальной проволоке. Даже если дверь откроют, ломик — по черепушке — и венец с музыкой! Чего ты у нас болтаешь, жах твою жабу? Зачем ты его привел, Аркашка? В забегаловке понравился он мне, вроде свой, а тут глазами зыркает во все углы, как лягаш купленный! Кто он такой?
И Александр не сдержался.