***

Михайло-Архангельский собор впервые после дней великой смуты наполнился шумом… Именно с тех пор, когда испуганные люди дни и ночи проводили за мольбами, возлагали надежды на Всевышнего, но так ничего у него и не вымолили, храм почти никто не посещал.

Люди в большинстве своём разочаровались в Боге. Обходили собор стороной, батюшку проклинали при любом удобном случае, а Господь теперь был для всякого свой… В первое время отец Иоанн пытался возвратить людям привычку веровать, но Воевода пригрозил ему карой, если тот не перестанет пудрить людям мозги и вносить смуту в сердца жителей Юрьева. Во-первых, религия в том виде, в каком была до войны, оказалась мало кому нужна, а во-вторых, нечего теперь было взять с народа — естественно, батюшка себя не считал таковым. Всё и раньше-то было только на добровольных началах и пожертвованиях, теперь же и вовсе, чтобы самому прожить, пришлось пойти на договор с власть предержащими. Воевода не разрешал ему проповедовать православие, зато был рад, когда отец Иоанн восхвалял и возвышал Панова. На этом и строились отношения Воеводы и батюшки. Тот был целиком за действующую власть, а глава города, в свою очередь, не отбирал у священника храм, позволял достойно существовать, есть-пить со своего стола, лечиться в случае нужды и закрывал глаза на многочисленных монахинь, а по сути — обычный гарем в стенах церкви.

Естественно, былое величие храма сошло на нет за двадцать лет, прошедших после исчезновения мира. Росписи, иконы и витражи закоптились от постоянно чадящего под сводами костра и свечей. Разграниченное простынями и тряпьём пространство — комнатки жён с детьми — сейчас просто смели. Жёны толпились в дальнем углу, ругались, причитали, кто-то плакал. Детишки от мала до велика с радостными из-за необычного нашествия людей воплями носились среди толпы. Пришлые же заполонили собой всё пространство, расшвыряли койки, сорвали занавески, нарушили покой внутренней жизни собора и его обитателей.

Чем дольше народ толпился в ожидании, тем сильнее было недовольство, тем быстрее распалялись люди. Батюшкины жёны орали, вошедшие вторили, атмосфера внутри храма заметно накалялась. С иконостаса взирали молчаливые образа, хмурились, вслушивались в людскую брань, сердились. Потухло несколько свечей, расставленных по периметру. Их батюшка самолично лепил: собирал воск, когда сгорали, после заново катал. И пойми тут: то ли от людского накала свечи потухли, то ли из-за сквозняка, то ли оттого, что храм гневался. Казалось, когда человеческое море влилось бурлящим потоком в помещение, стало темнее, будто души вошедших здесь не просто так, а затем, чтобы забрать свет, вдохнуть весь воздух, погубить храм.

Раздался треск, столь явный, что народ даже сквозь собственный шум его услышал. Повернулись головы, зашептались… На правой стене собора, пересекая внушительных размеров фреску, образовалась трещина. Потянулась снизу вверх, с отростками, разбегающимися в стороны. Георгия-Победоносца, изображённого на фреске, разрезало пополам. Люди испуганно зашептались, норовя придумать каждый своё, страшное и непонятное, чтобы устрашить соседа. Теперь уже и на стоя́щих у иконостаса охранников Воеводы, и на скрученного, подавленного Яра никто не смотрел. Всеобщее внимание было приковано к этой трещине, виновной лишь в том, что она в ненужное время поползла по стене…

— Что же это делается, Клав, видишь? Не иначе, Бог…

— Да то, поди, стены трещат… фундамент поплыл…

— Да какой фундамент-то? Какой фундамент? Вишь, как Георгия-то покоробило? Прям пополам…

— Слышала я, бабоньки, что опосля такого молния бывает… Поубивает ведь всех… Грешных-то…

— Да чё говоришь-то, дура! Совсем вы, бабы, из ума выжили! Это от вашего крика стены уж трещат! Молчали бы уж!

— А ты сам молчи, Петрович! Хайло своё не разевай! Нечего тут!

— Да! Нефиг!

— Именно… Все на баб готовы свалить! Вот ведь мужики-то пошли…

— Была бы твоя Лизка здесь, не говорил бы так, козёл старый…

— Да что вы, тётки, совсем окривели, что ли? Совсем…

— Молчи, хрыч! А то в твоём огороде грехов-то не было… Вон, как с Клавкой зажигал…

— Что?!!

— Что-что? Разве нет, Клав? Видела я, как он к тебе захаживал…

— Ты бы, Верка, за своим огородом смотрела…

— А что в моём огороде? В нём всё хорошо… Муж — клад! Сын — загляденье! Сосед, и тот…

— Что?!

— Ой, Василий… Я тут это… Не того… Ну, что ты сразу к словам-то цепляешься…

Яросу позволили выпрямиться, но он чувствовал на плече тяжёлую руку конвоира. Юноша посмотрел на толкающуюся толпу, ребятишек, нашедших и здесь веселье, играющих в салочки, бегая меж людей. Скривился и тяжело вздохнул. Суд обещал быть интересным, а если точнее, то сплошным фарсом. Результат Яр уже знал. Не нужно ходить к гадалке, чтобы понять: для него всё окажется плохо. Ведь никто из этих людей не заступится. Толпа. Обычная толпа грязных зверей, не способная мыслить самостоятельно. Вон, как на трещину уставились и воют… Изобразили из неё едва ли не знамение, чуть ли не глас божий услышали…

Ярос цеплялся взглядом за стоя́щих в первых рядах, тех, кого ещё можно было рассмотреть при слабом свете, падающем сквозь закопчённые, уже не цветные, а серые витражи, струящемся от нескольких сотен свечей, расставленных по периметру. Вот Артём. Они когда-то мечтали с папкой до Москвы добраться. Начинающий стрелец, но не прошёл испытание. В самый последний момент спрыгнул с телеги и, послав всех куда подальше, стал обычным кузнецом. Вот Марина Фёдоровна — бабушка, божий одуванчик, постоянно заходила к ним на компот из ревеня, но последнее время скуксилась, съёжилась, «потерялась». Ещё бы: во время последней уборки картофеля за северными стенами Юрьева дочь Люся стала жертвой серых падальщиков, которых по недосмотру стрельцы подпустили слишком близко. Она оставила матери «в наследство» двоих годовалых сыновей-двойняшек. Левее — Катерина, прижимающаяся к мужу, скособоченная, с потухшим взглядом женщина. Эта дочь потеряла полгода назад. Утопили в Колокше: посчитали глаза разного цвета мутацией. Вон Руслан Озимов — пацанёнок двенадцати лет. Вот-вот тринадцать стукнуть должно́. Он не знает, но только нездешний он. Отец рассказывал, что родители его то ли где-то у Переславля-Залесского нашли, то ли у кого забрали, но ему ни словом, ни намёком об этом и другим запретили говорить. Глаза прячет, гневно уставился в пол, но что может сказать мальчишка супротив Воеводы? Нет, против толпы? Ведь не каждый взрослый сможет. Вот и Николай Выдрёнков стоит, Варя рядом, а Ванька, видно, где-то в толпе шныряет — мелочь, что с него возьмёшь. Не на дежурстве Коля, знать. Осунулся за ту неделю, что Яр пробыл в клетке, помрачнел. И к нему псы Воеводы приходили, расспрашивали и угрожали. Вон, как глаза в сторону отводит. Как и дочка, прям. Хотя чего ей стыдиться? Правильный выбор сделала, можно сказать, нужный: ей детей рожать, воспитывать и обеспечивать, и решение быть с Митяем в этом случае — самое беспроигрышное. Верное… было. Пока стрела Яра не отправила его на тот свет. Никто из окружающих слова против Воеводы не скажет. В лучшем случае, будут стоять и прятать глаза, как Выдрёнков и его дочь. Всех жизнь покоробила, всем досталось, и они больше не хотят потрясений, испытаний и так хватило. Лишь бы вновь не зацепило.

Гомон не стихал. Гром посмотрел в сторону выхода, вычленил взглядом хмурого и злого Воеводу, незаметно притулившегося у двери, понял его кивок как сигнал и приступил. Вначале шагнул к Яру и одним движением сорвал с головы шапку. Юноша попытался было выхватить её обратно, но сильный конвоир вновь скрутил руки за спиной. Потом Гром заговорил. Оглушительно и резко, как и подобает бывшему военному, а теперь начальнику Воеводиной охраны. Его голос волнами раскатывался под куполом храма, заставив всех повернуть головы в сторону оратора.

— Люди! Взгляните! Нет! Только узрите, кого мы пригрели и кормили все эти годы… Видите? — он указал на лысую голову Яра, неприкрытые роговые наросты в полутьме выглядели пугающе. — Никого не напоминает?

По толпе пронёсся ропот. Яр чувствовал на себе их осуждающие взгляды. Люди рассматривали его, словно видели впервые. С искренним недоумением и изумлением, некоторые со страхом. Неужели они не ведали? Знали, конечно, но вот теперь, под гнётом событий, они узрели его наросты вновь с другой точки зрения. Ещё и Гром подливал масла в огонь.

— Люди! Вы убивали своих детей с лишними конечностями! А тут… Видите? Он прятался среди нас всю свою жизнь! Целую жизнь! — теперь по толпе прокатился возглас возмущения. Это коснулось многих. У каждой третьей семьи ребёнок рождался с отклонениями. — И мы все эти годы не знали, что с нами рядом живёт… вот этот! Нечеловек! Как же так, люди?

— Убить его! — одинокие возгласы тут и там. Редкие и слишком явственные в тишине большого помещения.

— Вслед за нашими его! В Колокшу! Утопить!

— Чёрт! Сам чёрт среди нас жил!

— Фавн! Приспешник дьявола!

— Да что вы, люди! — ещё более редкий, заступнический возглас. — Он же хороший. Он же не трогал никого!

Храм взорвался воплями. Все спорили со всеми. С одним, со вторым, с каждым. В толпу будто чёрт вселился на самом деле. Кто-то защищал Яра, кто-то обвинял, последних было значительно больше.

— Люди! — вновь раскатился по собору голос Грома. — Спокойно! Затем ли мы здесь собрались, чтобы спорить? Чтобы ругаться друг с другом? А все из-за кого? Из-за него! Не понимаете? Он же управляет вами! Заставляет злиться друг на друга. ИС-КУ-ША-ЕТ!

Толпа снова взорвалась, загалдела, но согласных уже было больше. Озлобленные взгляды теперь кидали на юношу, а не друг на друга.

— Но я говорю сейчас не об этом, люди! Он убил сына Воеводы! Он — убийца! И этот оборотень будет жить с нами?