Цагеридзе схватил лист бумаги и торопливо начал писать:

"Это письмо я никуда не отправлю, Мария! Я отдам его здесь, когда вы приедете. Но я должен его написать, потому что никогда потом уже не расскажешь того, что пережил, и узнал, и понял сегодня Николай Цагеридзе, самый счастливый на свете человек..."

15

Из Покукуя Цагеридзе возвращался в необыкновенно приподнятом настроении.

День был такой же солнечный и горячий, как во время ледохода. Тихо журчал винт моторной лодки, оставляя за кормой тонкую серебряную струю. Покачиваясь, навстречу плыли редкие мелкие льдины, а берега еще хранили следы недавнего разгула реки. Стволы сосен, стоявших даже очень высоко, были ободраны, изрезаны, точно здесь пронеслась какая-то бешеная ватага, многие деревья повалены и теперь вершинами бились в стремительных потоках воды. Тонкие черные тальники вбиты, втоптаны в грязь, как бывает с хлебным полем, когда над ним пройдет ливень с градом.

С юга дул удивительно теплый встречный ветер, гнал мелкую рябь по реке и заставлял Цагеридзе хвататься за шапку. Ветер приносил с собой тонкие пластинки нежной коры молодых березок, серый пепел, снесенный с лугов, обожженных вчерашним палом. Посмотреть прямо в воду, у самого борта лодки там роятся бесчисленные огоньки, мелкие, как поднятые со дна песчинки, и более крупные, медленные, важно плывущие, будто стадо золотых рыбок. Цагеридзе пробовал ловить их рукой.

За рулем, держа на коленях дробовичок, сидел Саша Перевалов. Над рекой, посвистывая крыльями, низко проносились белобокие гоголи, серые кряквы, и Перевалов очень ловко бил их влет. У ног его лежало уже около десятка уток. Саша вздыхал: "Эх, погоняться бы средь льда за табунком гусей!" Цагеридзе торопил: "Некогда. Приплывем на рейд, тогда погоняешься". Ему почему-то было жаль и гусей, за которыми так хотелось погоняться Перевалову, и уток, которых Саша уже настрелял.

Яркое солнце заставляло щуриться, отводить глаза от реки. Цагеридзе видел по сторонам густо синеющие цепи дальних гор, а ближе, вокруг бескрайний зеленовато-голубой разлив хвойного леса, которому - иди, плыви, лети - все равно нигде не будет конца. И это ощущение безграничности ликующих просторов тайги теперь, весной, когда он видит их не в злой метельной пляске, не в глубоких сугробах, не сквозь морозный чад, нависший над Читаутом, в котором и солнце даже становится мутно-красным, как вынутое из горна остывающее железо, - это ощущение заставляло Цагеридзе распахивать ворот рубашки, подставлять голую грудь теплому ветру, словно прося его: "Да подними же меня, унеси в эти великие голубые просторы!"

- Саша, как называется этот ветер?

- Да просто "верховкой" зовем. А что?

- Так... - Цагеридзе засмеялся: - Ничего ты не знаешь!..

Он не мог объяснить даже Перевалову Саше, как в действительности называется этот чудесный теплый ветер. Он не мог пока еще поделиться и радостной вестью, которую с полнейшим безразличием сообщил ему сегодня пилот патрульного самолета, прилетевший в Покукуй за Баженовым.

Пилот совсем между прочим, в случайном разговоре с ним сказал, что около недели тому назад в Красноярске, на улице, встретил Марию. Он знает, помнит ее. Он увозил ее зимой из Покукуя вместе с Василием Петровичем. Поздоровался с Марией, на ходу спросил: "Когда обратно?" И Мария ответила: "Скоро".

Больше Цагеридзе не смог от пилота выведать ничего. Но он знал теперь очень много: Мария уже в Красноярске, Мария скоро прилетит сюда!

Прямо из Покукуя он послал телеграмму в трест Анкудинову: "Радируйте, когда возвращается на рейд плановик Баженова тчк поторопите тчк сообщите адрес тчк Цагеридзе".

Моторка шла, чуть-чуть покачиваясь, перебегая с одного берега Читаута на другой. Весело журчала вода, вспоротая острым носом лодки. И Цагеридзе припоминал, как он, в сущности, совсем еще недавно ехал ведь где-то же здесь, но среди ледяных торосов, закутанный в доху, зарывшись в солому с головой, и кошева вот так же, как лодка, покачивалась, пронзительно верещал мерзлый снег под полозьями, своим скрипом прохватывая душу насквозь, а Павлик пел себе как ни в чем не бывало: "Жгутся морозы, вьется пурга..."

Цагеридзе оглянулся на Перевалова, затянул:

Стучат топоры, пилы поют,

В глубоком распадке бежит Читаут...

Перевалов спросил удивленно:

- Откуда вы эту песню выкопали, Николай Григорьевич? Пели ее только с осени у нас. А потом Загорецкая с Ребезовой запретили.

- То есть как запретили? Этого я и не знал!

- Да слова, говорят, не те. Не вышла песня. Сочинили, а сами недовольны. Песня, дескать, не частушка. В песне точность слова нужна. Хотели пересочинить, да забыли, что ли. А Женька Ребезова бесилась, ребят прямо по головам лупила, кто запоет. Бросили. А вообще-то песня ничего.

- Мне тоже кажется, хорошая песня!

И Цагеридзе с особым удовольствием пропел:

Жгутся морозы, вьется пурга.

Разве напугают лесорубов снега?..

После этого они заговорили о песнях, о том, что без песни человеку прожить никак невозможно. Есть песни разные. Для одного. Для двоих только. И такие, что без хора не значат совсем ничего, а запоют в пятьдесят или сто голосов - сразу словно силой стальной наполнятся. В песне же для двоих, наоборот, каждое, даже самое обыкновенное слово делается как-то мягче, нежнее...

- Скажу я вам так, Николай Григорьевич, - тихонько, застенчиво говорил Перевалов, - когда задушевные тонкие песни про любовь на улице под гармонь запоют, а один "со значением" подкашливает, другой на место хороших озорные слова подставляет, третий, притаясь, девушку щиплет - и совсем не веришь тогда, будто есть любовь. Так, дразнят люди друг друга. И все! Понимаете! А вдвоем останешься, те же слова - и вроде совсем другие. Высветляют тебя. И веришь! Правда, веришь-то, как в планету Марс, что на ней тоже люди, марсиане живут... А вот как бы понять, пережить ее самому? В чем любви главная сила?.. Есть вообще-то, Николай Григорьевич, на свете любовь?

Цагеридзе подумал. За последние дни он уже второй раз от Перевалова слышит этот вопрос. Мучается парень.

- Правильнее всего, Саша, мне бы ответить: сам не знаю. Откуда я могу знать! Многие тысячи лет люди живут на земле и не разгадали еще. Почему бы иначе ты спрашивал? Не пришла любовь, говорят: "Нет любви!" Пришла любовь, говорят: "Есть любовь!" Думаю: не верит человек - нет любви, верит в любовь - есть любовь. Не поверишь - не будет. Поверишь - будет! С какой силой поверишь в нее, с такой силой и придет она! - В упор, даже строго, прикрикнул: - Почему не веришь, что Лида любит тебя?

- Так она же не любит!

- Не веришь, вот и не любит. Поверь. Объясни. Докажи. Полюбит!

- Н-нет, - сбивая шапку на лоб, сказал Перевалов, - все это как-то не так. Вон Максим Петухов у всех на глазах между двух метался. А сказать теперь - почему не любовь у него с Ребезовой? Захватила. Полняком. Тут я верю! Другой вопрос: Куренчанин и Загорецкая? Эти оба друг к другу спиной, поверни их лицом, опять отвернутся. А на расстояние, между прочим, тоже не отойдут. Не видно, что ли? Как считать, и это любовь? Не поверю! Страдание... Да уж если на то пошло, третий вопрос у меня. Вот ваш совет... Дескать, ходи за Лидой, объясняй ей, доказывай. Верь. Честно вам скажу: на других девушек мне даже не смотрится. Эта все время в глазах стоит. А ходить за ней я не могу. И объяснять не могу. И доказывать. Не верю, что доказать можно. А спиной к ней тоже не повернусь. Всю жизнь на нее глядеть буду. Хоть издали. А там как получится. Разве и это любовь?

- Любовь, Саша! Все - любовь!

Перевалов помрачнел.

- Не надо, однако, нам больше говорить о таком. Как думаете, Николай Григорьевич, хорошо у Василия Петровича рука срастется? Ничего, что она у него так распухла и почернела?

- Срастется. Хорошо срастется, - ответил Цагеридзе.

А сам подумал, что составлять руку Василию Петровичу пришлось под общим наркозом, так чудовищно сильна была боль. Врач сказал: "Очень тяжелый перелом. Возможно развитие гангрены, впоследствии - сухорукость. Будем зорко следить". За его, Цагеридзе, ногой, раздавленной немецким танком, тоже зорко следили. А сколько лет пришлось проваляться в госпитале!