- Чего?

- Когда война-то в нашей деревне была.

- Глупенькая. Никакой войны в нашей деревне не было.

Я озадаченно посмотрела на маму. Как же?

- Стреляли где-то в стороне. Глухо этак. Мы тоже ждали невесть чего. В погреба попрятались. Посидели, посидели да и вылезли. Глядим, едут на мотоциклах. Думали, наши. За околицу выбежали, а это немцы. Мы обратно. Визг, переполох.

- А немцы, мам?

- Немцы у колодца остановились. Полопотали что-то и уехали.

- И никого не убили?

- Не, это опосля, когда другие приехали, они лютовали, порядки свои устанавливали. Коммунистов все выискивали.

- И нашли?

- А чего их искать-то? Все мы тогда коммунистами были. Схватили деда Василия и повесили.

- Его выдали?

Нет, он сам сказал, что он партийный. А сам и в партии-то никогда не состоял.

- Чегой-то он, мам?

- А чтоб нас в покое оставили.

Мама взялась за край корзинки, встряхнула ее.

- Давай, Капа, спать. Луку много, а завтра вставать рано.

- Много?! - Я заглянула в корзину. - Нет, мам, совсем немного.

Я хитрила. Луку в корзине было полно, но мне хотелось дослушать до конца.

- Еще полчасика, мам. Ты о Еремее не сказала.

- Когда немцы пришли, он так в бане и жил. Немцы к нему: "Старостой будешь!" А он поглядел на них так это исподлобья и говорит: "Думаете, я Советской властью обижен, так и Родину продавать буду?" Да как плюнет одному в лицо.

Мама помолчала, раздавила жухлую луковицу, отбросила ее к порогу, сказала:

- Совсем сгнила.

- Мам, а потом что?

- Били его. Били нещадно. Живого места не оставили. Кусок мяса бросили в канаву. Мы думали - все, покойником станет. А он живучий. Отудобел. Ночью к себе в баню уполз. Через месяц ходить помаленьку начал. К этому времени кое-кто из наших мужиков, кто в окружение попал, в деревню возвернулся. Оружие попрятали, переоделись. У Еремея тоже объявился человек. Не наш деревенский. Чужой. Потом чужак пропал. И наши мужики пропали. Мальчишки-подростки тоже как в воду канули. Мы догадались: в лес ушли партизанить.

- И Еремей?

- Нет, Еремей, как оправился малость, в соседнее село к немцам в полицейский участок ходил. Видно, с повинной, потому как объявился облеченный властью. В свой дом перешел. Мы так и ахнули. Ну, бабоньки, рассуждали меж собой, отомстит он нам за раскулачивание. Да нет, бог миловал. Не обижал он нас. Грешно пожаловаться. И немцы при нем спокойные были. Приедут, Еремей накачает их самогонкой и обратно отвезет. И удивительней всего нам было: сам он ни капельки не пил, все дров запасал. Каждую неделю в лес ездил. А иногда на неделе по два раза. И хоть бы дров-то путных. Навалил коряг вокруг дома - ни проехать, ни пройти. Немцы и те чертыхались.

Мама встала и ушла на кухню. Задвинула в печь чугун с водой, посмотрела в окно.

- Темень-то - хоть глаза коли.

Постояла, глубоко вздохнула.

- И тогда вот такая же ночь была. Под утро их привезли, раненых. Пять человек, и чужак с ними. Сказывали, весь отряд вырезали.

- Их Еремей, мам, предал?

- Полицаи говорили, Еремей.

Мы помолчали.

- Поначалу и мы им поверили. А опосля, когда полицаи начали расспрашивать о нем, искать его, мы поняли - врут. Иначе зачем им было разыскивать Еремея и возле его дома слежку устраивать.

Мама поднялась, вытряхнула из корзинки луковую шелуху в угол, разобрала постель.

Я попросила:

- Мам, можно, я с тобой лягу?

- Ложись. Наговорила я тебе...

Мама выключила свет, легла.

- Какие у тебя руки-то холодные. Озябла?

- Нет.

Мама обняла меня, прижала к себе.

- Спи.

Тепло с мамой, уютно. Я поджала ноги и зарылась носом в мамино плечо.

Мимо дома кто-то устало прошаркал сапогами.

- Бон уж Дуняшка доить коров на ферму пошла.

Мама легла поудобнее.

- Рассвет скоро.

Где-то зазвенело железо. Мама пояснила:

- Митяй машину заводит. Бабы в город собрались с молоком.

В окна на миг ударил яркий зеленоватый свет. Я близко-близко увидела мамино лицо: заостренный нос, на щеке родинка с черным волоском, у глаз морщинки.

Милая моя мама.

На улице зашумел ветер. По стеклам зашелестел дождь.

- Мам, а из партизанского отряда никого не осталось?

- Остались. Вон Афанасий, а может, и еще кто.

- Шуркин отец?

- Он.

Мама потеплее укрыла меня одеялом.

- Ты не думай об этом. Спи.

Мы долго лежали в тишине.

- Мам...

Мама не отозвалась.

- Ты спишь?

- Сплю, Капа.

- А Еремей?

- Что Еремей? Он воевал. Говорят, до Берлина дошел. И в деревню, возможно, не заявился бы. Ничто его здесь не привязывало. Да, вишь ли, раненый он был. Грудь у него была прострелена, легкие задело, и доктора, сказывают, посоветовали ему пожить у нас в лесу, на воздухе. Вот он и устроился лесником, да так и осел. Все-таки родное место-то.

- За что же, мам, его не любят?

- Норов у него, дочка, крут. Сама знаешь: лес каждому в деревне нужен и сено тоже, а к нему не подступишься ни с чем. Камень, не человек. Вот его и не любят. Боятся его, злобствуют. Мама сердито отвернулась от меня. - Спи. Да завтра никуда не убегай. Хлев будем поросенку делать. А то он носится по двору, не растет ничего.

* * *

Хлев...

Намаялись мы с мамой из-за него, наплакались. Собрались делать гвоздей нет. Я побежала в магазин, полный подол накупила. Думала, что на три хлева хватит, а мы и один-то едва сколотили. Тихо стукнешь по гвоздю не лезет. Посильнее стукнешь - гнется. Все руки в кровь избили.

Два дня мучились.

В одну сучковатую жердь восемь гвоздей заколотили да так и отбросили в сторону.

Вот если бы доски... Но где их возьмешь, а к председателю обращаться со всякой мелочью неудобно. Жерди круглые - вертятся, и толстые. Пока заколачиваешь в них гвоздь, он или в сторону лезет, или набок шляпку своротит.

Я Кольку позвала.

- Все мужик, - сказала мама.

Колька взялся за дело с охотой. Один гвоздь забил и загордился, заговорил важно, по-отцовски:

- Мы это сичас, мы это мигом.

Прицелился. Хрясь. Взвизгнул, подпрыгнул чуть не до сеновала - и со двора.

- Колька! - закричала я. - Колька! Молоток-то.

Он так и умчался с молотком. Я хотела его догнать, но куда там. Его и на машине не догонишь.

Мы с мамой достроили, кое-как приколотили последнюю верхнюю жердь, устлали хлев соломой и затащили в него поросенка.

Он обошел хлев, обнюхал и остался доволен. Задрал к нам пятачок, захрюкал. Мама приласкала его, погладила по спине, похлопала по трясущейся шее.

- Тебе тут будет хорошо. Теперь ты, слава богу, на месте.

Поросенок прижался боком к шершавым жердям, начал чесаться, хлев заскрипел.

- Но, но, не хулигань. - Мама оттолкнула его.

Поросенку это не понравилось. Он замотал головой, прыгнул к другой стене хлева, с разбегу ударился об нее боком и кувырком вылетел во двор. Вскочил, очумело замер. Глупо заморгал белыми ресницами. Потом увидал, что он на свободе, взлягнул задними ногами, хрюкнул и озорно завертелся.

- Экий дворец отгрохали, - раздраженно проговорила мама, - такую зверюгу не смог удержать. - Отвернулась и пошла в избу.

Я понуро поплелась за ней, я не глядела на маму. Мне было и горько и стыдно, мама тоже старалась отводить от меня глаза. Мы ведь и раньше понимали, что наше строение держится на честном слове, но боязливо молчали об этом, не хотели друг друга расстраивать, надеялись на какое-то чудо, а чудо рухнуло. Надо все начинать сначала.

И чтобы как-то утешить маму, я робко сказала:

- Мам, я завтра других гвоздей куплю, получше.

Мама ласково взъерошила мои волосы, но вдруг рука ее застыла.

- Пожар! Горит! Пожар! - донеслось с улицы.

Мы опрометью выскочили на крыльцо.

На задворках Шуркиного дома горел сарай. Из-под соломенной крыши выкатывались тяжелые валуны дыма.