- К Шурке.

- С корзинкой?

- И что? Он, поди, как волк голодный.

- Он ужинал...

Помолчали.

- Кап, а что ты какая грустная?

- Не знаю.

- Ты плакала?

Я кивнула.

- Некрасивая я, Зойк.

- Выдумала. Вот я некрасивая. А ты, Кап, красивая. Лицо у тебя белое, губы тонкие, а глаза большие-большие, синие-синие. И волосы у тебя гладкие, белые. Нет, Кап, ты красивая.

Я обняла Зойку, прижала к себе.

- Неправда.

- Правда, правда, Кап.

Мы вышли, обогнули дом, пересекли лужайку, прошли мимо плетня. Завернули за сарай.

Я остановилась.

- Ты, Зойк, иди, а я тебя тут обожду.

- Куда?

- Вон в тот бурьян. Там погреб есть. Шурка в нем.

- А ты что?

- Я...

- Вы разругались?

- Нет, Зойк, иди.

Зойка пошла. А я смотрела ей вслед и ждала, что она обернется и позовет меня. Но Зойка... Зойка скрылась в бурьяне.

У меня заныло в груди.

Меня неодолимо потянуло к бурьяну в погреб, но страх и стыд удерживали на месте.

Чего я стесняюсь, говорила я себе, погреб мой, пойду.

Делала несколько шагов вперед и полукругом, будто прогуливаюсь, возвращалась на старое место.

Кого я боюсь? Шурки?

Я замирала и прислушивалась.

Нет, не его. Его мне хочется видеть. А кого же? Чего же? Пойду. Шаг. Еще несколько шагов. Еще маленький-малюсенький шажочек. Бурьян. И снова полукруг. И опять я на прежнем месте.

Над бурьяном выросла кудрявая Шуркина голова.

- Кап...

Я испуганно метнулась прочь. Вбежала в дом, спряталась за печку.

Тихо-тихо. Тревожно колотится сердце.

Кап. Не Капка, а Кап.

Я прыгнула к зеркалу.

- Красивая я... Ой, какая красивая!..

Три дня и три ночи скрывался Шурка в моем "царстве" - погребе. Три дня мы с Зойкой носили ему еду. Обкормили. Шурка зазнаваться стал. Что похуже, откладывал, нам самим приходилось доедать, не выбрасывать же.

Мы чего-чего только не носили Шурке! Картошки и вареной, и жареной, каши, хлеба, лепешек, огурцов, и молока, и сметаны, и творогу, и яиц, и похлебки горячей.

Шурка начал поговаривать: не остаться ли ему насовсем в погребе.

- Ты что?! - испугалась Зойка. - Мама насмерть забьет кота. Потом за меня примется.

А я обрадовалась. Я привыкла к Шурке. Я его нисколечко больше не стеснялась. Удивительно.

Сначала Зойка силком тянула меня в погреб. Правда, я не очень сопротивлялась. Боялась, как бы Зойка не отступилась от меня. Но шла и не знала, куда глаза прятать от стыда. А пришла - ничего. Разговаривала, смеялась, рассказывала даже, как мы с мамой хлев строили поросенку и как он потом его развалил.

Только взглядом с Шуркой встречаться робела.

Бедовый у Шурки взгляд. А сам он деловой, без работы сидеть не любит. Хлев нашему поросенку смастерил такой, что его не только поросенок - бык не изломает.

Мама не нарадуется и все пытает меня.

- Откуда это у тебя такой ловкач выискался, а? И хлев сколотил, и западню в подпол устроил, и скамейку починил. Что ж ты молчишь? допытывалась мама.

- О нем нельзя говорить. Он все это мастерил украдкой. Он, мам, беглый.

Мама испуганно всплеснула руками и сокрушенно покачала головой.

- Этого нам еще не хватало.

Но я заметила в маминых глазах смешинку и поняла, что она все знает. Я прижалась к ней.

- Мам, ты не скажешь?

- А я знать ничего не знаю и ведать не ведаю.

- Знаешь, мамочка, знаешь.

- Возьми вон маленькую подушку. Да ключ от сарая дай ему. Не ровен час, дождь пойдет - спрячется.

- Мама...

Я уткнулась лицом ей в грудь.

- Ну, будет, будет.

Мама отстранила меня и заглянула мне в глаза. Тихо, печально улыбнулась.

Колькиным родителям Шурка написал письмо.

"Дядя Рома и тетя Вера, Колька ни в чем не виноватый. Сарай

сгорел из-за меня, Колька говорил мне, чтобы я развел костер

подальше, но я не послушал его.

Мы хотели пекарить картошку. Пока собирали дрова, сарай и

запылал.

Я один виноватый, мне и отвечать положено.

Ш у р к а М а ш и н".

Зойка отнесла письмо и отдала дяде Роме в собственные руки. Но письмо опоздало, Кольку уже выпороли. Мать выпорола, да так, что он, говорят, за обедом и то не присел на лавку. Бедный Колька!

А Шурке сошло. Отсиделся в погребе.

Мать Шуркина изволновалась вся. Всех обспрашивала: не видали ли, не встречали ли Шурку? В соседнее село к своей сестре бегала - искала пропадущего. А он был рядышком, книжки почитывал. И не показался бы, да каникулы кончились.

Растрепал пострашнее волосы, вымазался в саже, сделал грустное-прегрустное лицо и явился.

Мать от радости не знала, куда его и усадить. Баню специально для него протопила: мойся, Шурка-страдалец. И Шурка вымылся. На другой день в школу пришел чистенький, наглаженный, в новом коричневом костюме.

Я тоже пришла в новом платье и в новых белых туфлях. Нарядная. Непривычно. Я чувствовала себя неловко и радостно.

И вообще вся школа после каникул как будто обновилась. И учителя и ученики оделись легко и по-весеннему весело. И уроки в этот день прошли весело. Домашних заданий учителя не спрашивали, и никто ни на кого не обижался.

После занятий в спортивном зале было общее школьное собрание. Директор говорил об успеваемости, напомнил нам, что на улице поют жаворонки, что до конца учебного года осталось полтора месяца и что они самые тяжелые. А под конец объявил, что меня и еще одну девочку, как лучших учениц, педсовет награждает путевкой в пионерский лагерь. Зал захлопал.

А мама, когда я пришла домой и показала ей путевку, не обрадовалась. Я понимаю: ей не хотелось отпускать меня. Трудно ей одной-то.

- Это, мам, ненадолго.

- Знаю, дочка, поезжай.

- Я могу не ехать.

- Можешь... - Мама помолчала. - Нет, нет, надо ехать.

- Это еще не скоро, в июне.

- Не скоро, говоришь. - Мама достала из печки чугунок каши, поставила его на стол, опустилась на скамью. - А долго ли? И не заметишь.

Мама права, весной время идет торопко, а работы пропасть. В школе уроков полно. На дом задают помногу. А за двором огород ждет. Копать надо, копать.

А его окинешь взглядом - оторопь берет. Шутка ли: этакую махину земли лопатой переворочать. А куда денешься? Его все равно вместо тебя никто не вскопает.

Нюрка... На нее надежды плохие. Слаба она, мала. Копает, мучается. Но только и есть, что мучается.

Мама... А когда ей? У нее на ферме работы невпроворот. Маленьких телят народилось - не перечесть. А они слабенькие, беспомощные. На длинных ногах, как на ходулях, топают, падают. Смотрят на все удивленными глазами и ничего не понимают. Их приласкать, напоить, накормить надо. А они еще не пьют просто из ведра. Тычутся носами, фыркают. Им палец требуется. Опустишь ладонь в парное молоко, а другой рукой пригнешь туда же его глупую голову. Он почувствует пальцы, обрадуется и сосет их, как соску, пьет молоко. Трудная у мамы работа, хлопотная. И хорошо, ежели ни один не болеет. А заболеют - беда. Мама до поздней ночи с ними. Какой уж тут огород. Тогда не она мне помогает копать, а я ей помогаю ухаживать за телятами. Обе измотаемся так, что и есть не хочется.

А огород стоит.

Копать его все равно надобно. И не просто копать - унавозить. Навоз хоть и рядом - у двора, а его растаскай да раскидай.

А без навоза - ворочай землю за здорово живешь. Лук по пуговице уродится, морковь - хвостики одни, а уж о капусте, об огурцах со свеклой да о помидорах и спрашивать нечего.

Мама говорит: без навоза землю копать - все равно что решетом воду таскать.

Копать. Ох и мучительно копать!

Особенно первое время. Все тело будто палками избито. Дотронуться страшно. На лопату глядеть противно. А ее брать надо и снова копать.

Копать и боронить. Копать и боронить.

Руки на ладонях задубеют - что твоя подошва на туфлях. Черенок у лопаты отгладишь - блестит как ноготь, а сама лопата - чистое зеркало. Руки еле ворочаются, ноги гудят, плечи как пудовые гири. Спина онемеет еле разогнешься. Губы пересохнут - шуршат.