Изменить стиль страницы

Под колоннадой прошел исхудавший человек с темными горящими глазами. Его вид был необычен. На сером коротком полушубке серебрились подбитые желтым генеральские погоны, брюки краснели генеральскими лампасами. "Я Корнилов! - словно говорил он всем. - Довольно скрываться под штатским одеянием. Мы идем в поход".

Рядом с ним появился один из его конвойцев, рослый текинец с желтоватым лицом, в стеганом халате и тяжелой черной папахе. Он обвел взглядом зал, остановился на мужчине в черном мешковатом пальто и серой смушковой, по-кабардински сдавленной спереди папахе. Полное лицо с черными бровями, седыми усами н маленькой седеющей бородкой было, как всегда, спокойно. Это был Деникин, помощник главнокомандующего и его противоположность. Взгляд текинца скользнул дальше, на генералов Лукомского и Романовского, и равнодушно перешел на молодого подполковника, наклонившегося к мешку с индивидуальными пакетами и засовывающего пакеты в карманы шинели.

Лукомский поглядел на часы, спросил у Корнилова:

- Пожалуй, пора? - И скомандовал выходить.

Корнилов первым торопливо спустился по широкой мраморной лестнице.

На улице уже было темно. Подмораживало. Вчера выпал снег, и деревья, крыши, карнизы белели в сумерках. На Большой Садовой прозвенел трамвай. Горели электрические лампочки.

Небольшая колонна двумя шеренгами двигалась к вокзалу. Молчали. Зимняя дорога в степи для большинства должна была закончиться могилой. Цели не было. Куда идти? Через пустыню к Астрахани? В Екатеринодар? На что уповать?

Они ощущали себя последними защитниками погибшей родины. Они военные, вид крови их не пугает. История представляется им уделом героев. В душе у каждого - привнесенный из другой истории образ дерзкого гения, это Наполеон! И у Корнилова, и у Деникина, и у самого маленького мальчишки-кадета - вера в то, что можно повернуть колесо истории одним ударом.

Кажется, сражения на Марне, в Галиции опровергли эту стратегию, ведь все главнокомандующие ставили на нее и нигде она не удалась? Но нет, идеал неистребим, и герой не видит вырастающих на пути его коня траншей, окутанных спиралями колючей проволоки, пулеметных гнезд, скорострельных пушек... Герой скачет, как будто надо сразиться со степными кочевниками. И сам превращается в кочевника.

Колонна оставила за спиной городские постройки и потянулась по заснеженному полю гуськом, по узкой тропе. К ней присоединялись отставшие и опоздавшие.

Потом привал в Лазаретном городке, соединение с батальонами, защищавшими окраины города, - и вперед, вперед...

На берегу Дона пылали костры. Отсветы огней ложились на снег, отбрасывали длинные шатающиеся тени от фигур офицеров и студентов. Внизу темнела широкая таинственная река. Слышались бодрые молодые голоса, шутки, громкий смех, словно предстоял приступ снежного городка. Здесь же стоял Корнилов вместе с конвоем текинцев. О чем думал, глядя на костер, этот беспощадный, неугомонный воитель, сын казака и киргизки, не знающий ничего, кроме войны? Он был упорен и мужестве, всегда сражался до последнего. Пройдя через неудачи, плен, фантастический побег, он в 17-м году решился установить военную диктатуру вопреки тому, что для большинства солдат его имя стало равнозначным смерти. Он верил в судьбу. Улыбка трогала его сухие жесткие губы, когда он смотрел на молодые лица, освещенные огнем. Что с того, что они должны были сгинуть в огне? Корнилов не отделял себя от них. Он знал, что у него так же мало шансов.

Без надежды на помощь, без тыла, без снарядов жалкая армия покинула город и, веря в любящих жертвы русских богов, двинулась через Дон на станицу Аксай.

Скользили на льду лошади, нервно ржали. Тянулись санитарные линейки. За одной из них шел раненый штабс-капитан Артамонов, глядел на высокую луну.

В Аксае казаки не хотели пускать офицеров на ночлег, не отпирали дверей. Боялись, что потом большевики разочтутся за приют врагам. И безразлично было, кто идет в морозную ночь. Шли чужие, мешающие жизни какими-то своими геройствами, особыми правами. Они пройдут, сгинут, а думки хозяина не о них, а о близкой весне, корме для скотины, сохранении своего очага в лихую годину.

Но кое-как переночевали и ясным солнечным утром вышли из Аксая к Ольгинской, расположенной в девяти верстах. Тяжелая ночь была позади, колонна двигалась размашистым пехотным шагом, студенческий батальон распевал :

Мы былого не жалеем,

Царь нам не кумир!

Нет, надежду мы имеем

Дать стране лишь мир.

Верим мы, близка развязка

С чарами врага,

Упадет с очей повязка у России - да!

Русь поймет, кто ей изменник,

В чем ее недуг...

В Ольгинской простояли два дня, дожидаясь подхода всех частей и отрядов из-под Ростова. Всего набралось две тысячи штыков и шестьсот сабель, восемь полевых трехдюймовых орудий, с которыми взяли всего триста снарядов.

Что предстояло, было неизвестно. Корнилов еще ждал подхода трехтысячного отряда донского походного атамана Попова.

Нина была пристроена в санитарный отряд и легко сошлась с врачами и сестрами. Она увидела, что они самоотверженны, объединены идеей добровольчества, и у нее стало легко на душе, несмотря на предстоящие тяготы.

Ушаков забежал к ней в хату, где лежали раненые юнкера, сказал, что завтра выступают. Попов отказался идти с Корниловым. Он увлек ее в пустую комнату-отделю, жарко поцеловал. Но она не воспринимала его ласки. За занавеской дышали раненые.

- Война, Ниночка, - прошептал он. - Завтра времени не будет. - И погладил ее по плечу.

От него пахло табаком, овчиной. Щеки усыпала рыжеватая щетина. Взгляд ласкал ее и сулил счастье. И она, глупая, верила, хотя понимала, что ничего не будет.

Она проводила Ушакова до крыльца. Он побежал к калитке, придерживая шапку. Мальчишка! Нине хотелось сказать что-то.

- Павлон! - крикнула она.

Он остановился и откликнулся, щурясь от солнца:

- Павлоны у ваших ног, мадам!

И Нине было хорошо весь вечер, из памяти не уходил улыбающийся Геннадий. А утром выступать. К пяти часам будут подводы. Армия не оставит ни одного своего раненого!

Ночью она дежурит, поит тяжело раненного юнкера Христяна, меняет компрессы на его раскаленной голове. Глаза у него открыты, в них отражается свет керосиновой лампы. Он в беспамятстве зовет мать, будоражит других раненых, и они просыпаются. Что, пора подниматься? Сколько времени? Зовут Нину, хрустят набитыми соломой тюфяками, стонут. Ими овладевает беспамятство, и кажется, что их бросят, забудут.

- Мама, прости меня! - вдруг отчетливо произносит Христян. Он не здесь, а где-то в далеком краю, о котором никто не говорит, чтобы не расслабляться. Может быть, его душа уже прощается с этим жестоким миром, сжатым болью, и молодая женщина зовет его, прощая тяжелый грех ненависти?

Нина отгоняет эти мысли. Есть долг добровольчества, хотя это, может быть, и просто общее отчаяние. Но она свободна! Она никогда не была такой свободной и не ощущала в себе веры. Да, пусть отчаяние, кровь, жертвы. Все пройдет. Боже, сохрани Геннадия! Он не виноват, что любит отечество и офицер. Он воевал, не ведал, что творится на родной земле...

Обращаясь к Всевышнему, Нина представляла его как горнопромышленника, который недолюбливает монархистов.

Постепенно раненые успокаиваются, и она кладет голову на стол и дремлет. Всевышний что-то говорит ей, хмурится, показывает на шахтерские казармы и балаганы. "А каково им?"

В начале пятого ее разбудил старший врач Сулковский. Пора! Было темно, тихо. На базу неуверенно кричал кочет. Сулковский велел одевать раненых.

- Скоро будут подводы, - сказал он. - Я послал посыльного к Матерно.

Она знала, что полковник Матерно заведует всем транспортом армии, и у нее не появилось ни тени сомнения, что Сулковский обманывается насчет прибытия подвод.

Раненые одевались, она помогала им. Не хотелось будить Христяна. Он спал, склонив набок голову. Русые свалявшиеся пряди прилипли к виску, сухие губы были приоткрыты, лицо темно от жара. Куда его на мороз?