Ночью Чанчунь спит, и лишь несколько помещений в центре города оживлены. Чтобы развлечься, ты ходишь иногда в ночные клубы. Один из них называется "Тысяча и один человек". По обеим сторонам от входа тянутся стойки бара, а впереди расстилается гигантских размеров танцплощадка. Людей очень много, должно быть, тысяча, и ты чувствуешь себя тысяча первым. Лампа то включается, то выключается, и во время всполохов света фигуры танцующих застывают в неестественных позах. В дальнем конце площадки два милиционера стоят на сцене и наблюдают за толпой, сложив за спиной руки. Столь недвижно возвышаются они над колышущейся массой, что, войдя, ты принимаешь их за статуи. Ты заказываешь напиток. Девушка у стойки бара пытается заговорить с тобой. Она лузгает семечки и протягивает тебе горсть. Ты пьешь байджо, горькую китайскую водку. Шелуху от семечек все бросают на пол. Он усеян шелухой, ковер из шелухи, океан шелухи, лижущий танцующим щиколотки... Потом ты засыпаешь, уронив голову на стойку бара.

Мне не нравится та стена одиночества, которой я окружил Кассиана. Великая Китайская стена одиночества. Проходящая через Чанчунь. Окружающая Кассиана. Нет, у него совсем другая жизнь. Он член братства. Пусть братства проигравших, но все-таки братства. Он зовет Яна и Клару в гости. Дыхание и присутствие тел должны нагреть воздух в комнате. Ян явится в двух свитерах, а Клара принесет одеяло и завернется в него.

Сяо Лон придет, молча сядет в кресло. Он стесняется своего произношения и потому говорит мало. Совсем мало, он больше молчит. Я не знаю, позвал его Кассиан или он пришел сам, незаметно для остальных. Я вижу: он заходит, улыбается и садится в кресло. Он ничего не произносит, улыбка не сходит с его губ. Он слушает. Я не знаю, интересны ли ему рассказы иностранцев, я даже не знаю, верит ли он им. Но мне кажется, они рассказывают лишь для того, чтобы он услышал. И я подозреваю, что они приехали сюда ради него. Но я не знаю, чем он должен стать в их жизни. Чем он может быть для них, он, не проронивший ни слова.

Те, кто пришел к Кассиану, любят молчать и никогда не говорят лишь для того, чтобы заполнить паузу. Но стоило им наконец заговорить, они с трудом могут оторваться от беседы. Никто из них не боится, что его высмеют или осудят. Изоляция создает идеальные условия для откровенности, и поэтому каждый доверяется собеседникам полностью.

Клара признается - сидя в комнате у Кассиана и кутаясь в одеяло, - что когда-то хотела стать монахиней. При постриге давалось новое имя, и вся прошлая жизнь с ее воспоминаниями и проступками отпадала. Монахини укрывались за толстыми стенами средневековой кладки. Монастырь был самым красивым местом возле города, где Клара выросла. Возле обители текла чистая, тихая река, но монахини почти никогда не выходили за ворота. Следуя ее просьбам, монахини позволили Кларе провести два дня с ними.

Жизнь монахинь - так казалось Кларе - в их вере становилась бесплотной как дым. Клару пугало и притягивало их отношение к матери-настоятельнице. Они склоняли головы и полностью подчинялись ее решениям. Клара слышала, как настоятельница просила одну из монахинь сделать что-то, а та, наклонив голову, отвечала: "Как матушка скажет". Клара решила, что та грубит: ей, должно быть, вовсе не хочется выполнять просьбу, иначе она сказала бы: "Да, конечно". Но настоятельнице было безразлично, хочет монахиня ей помочь или нет. Приходя сюда, эти женщины отказывались от своей воли. Высокая женщина в черной одежде отдавала им приказания. Вероятно, новоприбывшим тяжело подчиняться, а потом это становилось - сладостно?

В просторном соборе с обшарпанными стенами они начинали петь еще затемно. Храм изнутри был когда-то украшен росписями, но теперь их почти невозможно было разглядеть. Лишь одна фреска проступила ярко и неожиданно: "чюдо", как они говорили. Для них все было чудом.

На исповеди становились на колени возле худого, нервного священника. "Мне ничего не приходит в голову", - призналась Клара. Священник возмутился. Он сказал, что у каждого множество грехов: зависть, непочтение к старшим, разжигание себя руками, чтение распутных романов и прочее, что перечислено в брошюре "В помощь кающемуся". Клара открыла книжицу и пробежала взглядом по строчкам. Она не выдержала, опустила руку, из коленопреклоненной позиции села на собственные пятки и залилась смехом.

Горение свечей и молитвенный шепот никак не относятся к поляне и реке, что окружают церковь, а пребывают будто бы в горних пределах: а смех, отраженный углами храма, был в свою очередь отрешен от них. Свечи и шепот указывали на иные, высшие миры, смех же говорил: "Греха нет".

За трапезой одна монахиня читала житие юродивой. Все слушали и молча ели. Юродивая никогда не вставала с постели, не стригла ногтей, не расчесывала волос, но лежала в собственной грязи. Собирала хлебные крошки в постель и терла о них тело. Клара отодвинула тарелку, борясь с тошнотой. Плачущий монашеский голос продолжал перечислять злоключения юродивой: к ней ходили верующие, и она мучила их бесконечными, бессмысленными приказами. Здесь гордость смирялась, а добровольное унижение окружалось славой.

Клара оставила попытки проглотить кушанье, и от этого ей стало легче. Она на минуту вообразила себя в роли юродивой. Какая свобода, подумала она. Свобода от разума, это главное. А еще можно дать обет молчания, и никто к тебе не вторгнется. Общение столь болезненно - а в то же время в нем так нуждаешься. Монашество - уединение. Но когда монахини стоят рядом друг с другом, поют хором, совместно молятся, они - соприкасаются между собой.

А Кларе хотелось быть одной.

Ночью в келье она замерзала, куталась в шаль и ватник. Было как-то по-особому темно. Клара думала, что правда всегда скрыта. К ней можно стремиться, но нельзя найти. Так: знаешь, что не найдешь, и все равно ищешь. Ничего нет твердого, кроме бесконечного любопытства. Когда прислушиваешься к шорохам и спрашиваешь себя: "Это - Бог? Это - сверчок? Это мне почудилось?"

Считая минуты под одеялом и ватником, она испугалась вдруг, что никогда не выберется из монастыря. Утром следующего дня она должна была вернуться домой. От монастыря до городских стен путь был долог и вел через лес. Если бы ворота не запирались на ночь, Клара выбежала бы, наверное, прямо сейчас и шла бы по ночному лесу, не разбирая дороги, лишь бы на волю.

Она так напугала себя, что утром во всем находила подтверждение своих подозрений. Сначала ее уговорили остаться на обед, и она осталась. Потом ей обещали, что скоро будет попутная машина, и все было проникнуто такой заботой о Кларе, что она согласилась еще подождать. Наконец большой бородатый мужик завел мотор. "Мать настоятельница тоже с нами поедет?" спросила Клара. "Не она с вами, а вы с ней", - наставительно проговорил мужик. "Так что, мне садиться или оставаться?" - спросила Клара уже со злостью. Мужик не ожидал, что его высказывание будет принято в штыки, и раскрыл рот. Настоятельница присоединилась к ним, и машина тронулась.

Стволы сосен сменяли друг друга вдоль дороги. Настоятельница рассказывала Кларе, что, покаявшись, можно достичь такой степени чистоты, что даже сделаться женой священника. Клара была так рада лесу, что готова была выслушивать что угодно. Возле небольшой церкви на подъезде к городу настоятельница сошла. Далее они миновали часовню, на которую мужик перекрестился и сказал: это такому-то святому. Кларе было знакомо это имя. Его усилиями в девятнадцатом веке был отлучен от церкви писатель, не очень любимый Кларой, но все равно: "Пожалуйста, остановите машину!" Клара вышла и пошла прочь от бороды и машины, от матери настоятельницы, от воинствующего святого, от представления о грехе, от прекрасного пения, от надежды примкнуть к сестрам в черной одежде и забыть себя.

У Кассиана саднит горло. Он наливает себе чашку кипятка и пьет его маленькими глотками, обжигая губы. Кларин голос звучит как бы вдали. Кассиан смотрит на белую стену: если долго приглядываться, начинаешь замечать шероховатости, черточки. Может быть, все, что с ним случится, уже записано на этой стене. Люди в этом городе похожи друг на друга. Однажды они все наденут маски.