Изменить стиль страницы

А Лаврин уже входил в горницу. Поздоровались, сели у стола.

– Есть недобрые вести?

Капуста разгладил тонкие усы, потер заросшие щеки, подумал: «Надо было бы побриться».

– Не тяни! – гетман смотрел в глаза строго.

– Недобрые вести, Богдан, из Варшавы. Пишет Малюга: король снова выдал виц на посполитое рушение. Послал людей в немецкие земли нанимать пехоту. Литовский гетман Януш Радзивилл со всем войском станет к Пасхе на северных рубежах. Цесарь Фердинанд третий дал заем и велел продавать пушки коронному войску. Хану крымскому король и шляхта обещают уплатить дань, если от нас отступится. В Москву посла послали, Пражмовского, требуют, чтобы царь Алексей Михайлович выполнил договор Поляновский о взаимной помощи, стрельцов послал на нас войною...

Замолчал. Капуста краем глаза следил за гетманом. Тот уставился куда-то в угол. За дверью опочивальни что-то упало.

– Кто там? – настороженно спросил Капуста и, прежде чем гетман успел ответить, подскочил к двери и распахнул ее.

Елена, придерживая на груди рубашку, стояла на пороге. У Капусты блеснула мгновенная догадка: «Подслушивает». Уловил замешательство на ее лице, но в тот же миг вкрадчиво блеснули глаза Елены, мягко поднялись длинные ресницы... Пропела бархатно:

– Ну, и напугали вы меня, пан Лаврин!..

Гетман уже стоял за спиной Капусты. Капуста молча отошел от двери.

Гетман не долго оставался в опочивальне. Вышел оттуда, не глядя на Капусту, сказал:

– Пугливые все стали... И ты, Лаврин...

Тот многозначительно ответил:

– Я осторожен, Богдан.

Гетман махнул рукой:

– Ладно, Лаврин, – и заговорил о другом:

– Так я и знал. Думают этим летом задушить нас, одним ударом покончить. Что ж, и мы не спали. Вот что, Лаврин, – шли гонцов во все полки. На этой неделе всем полковникам быть в Чигирине. В Бахчисарай теперь же ехать Тимофею, с ним Джелалия, и еще кого-нибудь, – потер рукой лоб, – хотя бы Ивана Золотаренка послать, человек толковый, разумный, его вообще держи поближе... Слушай дальше...

– Слушаю, гетман.

– В Бахчисарае зорко следить за королевскими послами... Деньги обещают... А где они их возьмут? Паны своих не дадут, хоть вся Речь Посполитая пропадай, свои кошели не развяжут... Я их знаю!

Заскрежетал зубами. Пальцы беспокойно расстегнули кунтуш, нащупали сердце. Что это? Вести нерадостные встревожили сердце или, может, годы?..

– Так, Лаврин...

Сказал, а сам подумал: «Что так?» Внезапно решил:

– Что ж, поедим – и в дорогу.

...Завтракали все вместе. Елена подавала кушанья. Налила гетману в серебряный кубок меду.

– Не надо, Елена. Сердце болит.

Заломила руки. Налегла грудью ему на плечо.

– Не пущу тебя одного. С тобой поеду...

– Нет, – ответил твердо, – останешься здесь, нечего тебе там делать.

У меня забот по горло... – Налил в чашку капустного рассола и с наслаждением выпил.

Вышли на крыльцо. Уже стояла карета. Четверка лошадей вороной масти беспокойно била копытами. Казак на козлах крепко держал вожжи в руках.

Есаул Лисовец открыл дверцы. Хмельницкий стал на подножку. Джура поддерживал его под локоть. Карета наклонилась мягко. Гетман с коротким смехом сказал:

– Подавился бы князь Вишневецкий, знай он, что я в его карете езжу.

Опустился на сафьяновые подушки. Рядом сел Капуста. Казак отпустил вожжи. Верховые выстроились за каретой. Распахнулись ворота.

***

...Елена долго стояла на крыльце, махала рукой. Казаки у ворот говорили между собой:

– Добрая женка пани гетманова.

– Не успел еще пан гетман уехать, а она уже затужила.

Елена стояла, задумавшись, на крыльце, смотрела вслед карете, и думала про Лаврина Капусту. Как случилось, что она поскользнулась и ударилась плечом о дверь? Если бы не это, она услыхала бы имя того, кто пишет из Варшавы. Кто же это может быть? Кто? Ее знобило. Быстрыми шагами прошла в горницы. Села перед зеркалом. Из него глянула на нее светловолосая женщина с прямым носом, широко расставленными глазами, в которых мерцают зеленоватые огоньки. Чуть припухлые губы приоткрыты, и блестят ровные зубы. Спокойная и выдержанная. А какой же ей надлежит быть?

Только чаще, чем нужно, колыхался на груди золотой медальон, с которым она не расставалась. Значит – волнуется.

Посмотрела на медальон – и забыла о зеркале и о том, что собиралась умыть лицо миндальной водой. Погасли зеленоватые огоньки в глазах.

В памяти возник вечер: Выговский вошел в ее покой в Чигирине, пригласил к себе в гости вместе с гетманом, а после, уже уходя, протянул бархатный кошелек, сказал:

– Это в Переяславе ксендз Лентовский передал.

Она, должно быть, покраснела, потому что горело лицо. Пытливо поглядела на Выговского: удалось ли ей скрыть свое беспокойство от его зоркого глаза?

А он сделал вид, что ничего больше не знает. Ушел, оставил ее в тревоге, пожалуй, даже в страхе...

Оставшись одна, плотно затворила дверь, нагнулась над медальоном, нажала с правой стороны. На шелковой ленте прочитала: «Сообщи его имя».

Поняла. Лихорадочная дрожь охватила ее. Сожгла ленту и надела медальон.

Мелькнула мысль: «Если Богдан спросит, откуда медальон, скажу – купила в лавке, еще когда он был в Переяславе». Так и сделала, он и не обратил никакого внимания, пропустил мимо ушей.

«Сообщи его имя...» Что, если Выговский о ней что-нибудь знает? Эта мысль мучила ее теперь постоянно. А Выговский, как и прежде, низко кланялся, целовал руку, льстил, словно ничего и в мыслях не было. Может, и вправду у него на душе нет ничего плохого? А может, и он?.. Даже сам ксендз Лентовский, наверное, растерялся бы на ее месте.

И вот сегодня она могла услышать то имя... Но Капуста... Как он сказал гетману? «Я осторожен...» И как он глядит всегда на нее! Может, это только кажется? А может, и он что-то знает...

Елена отходит от зеркала. Неторопливо открывает медальон. Там ничего нет. И никто не знает, что там было. А Выговский? Может быть, он сказал Капусте? Если бы мог сказать, Лентовский не передавал бы через него. Ах, мыслей сотни, а она одна, и посоветоваться не с кем. Одна! И она еще не может назвать то имя.

Хмель! Так она про себя называет гетмана. Было когда-то у нее чувство, острое и прихотливое. Теперь сгорело, нет ничего. Страх и пустота. И какие у него тяжелые глаза! Точно раскаленное железо течет из них, когда он порою глянет на нее. И сын его Тимофей недобро глядит. И Капуста... Как подумает обо всем этом – своими руками насыпала бы им в кубки...

– Успокойся! Держись!

Сама себе это приказала. И подчинилась. И уже нет пугающих мыслей.

Служанки прибирают светлицу. Пани гетманша напевает веселую песню, вышивает бисером пояс гетману. Солнечные лучи льются в окно опочивальни.

За окном весна. Гуляет ветер по степи. Умелой рукой вышивает гетманша по синему бархату причудливый, загадочный узор. Мысль течет, как нитка бисера. Сказали ей тогда:

– Иди в Чигирин, упади на колени, святая церковь тебя благословляет...

Как страшно говорил похожий на мертвеца иезуит! Еще и сейчас перед глазами высокая фигура, пергаментное лицо, костлявые пальцы. Он говорил:

– Иди и не бойся. Сам святой папа будет знать о твоем подвиге. И жизнь твоя, освященная им, пребудет в безопасности, и все грехи тебе прощены будут, ибо так хочет Ватикан. И ты поступишь так, иначе проклятие и кара падут на твою голову.

А рядом стоял ксендз Лентовский, и гладил по голове, и шептал:

– Слушай, дочь моя, и повинуйся. Святое дело поручает тебе церковь.

Она повиновалась. А что ей было делать? Чаплицкий поиграл ею и бросил, как щенка. Усадьбу тетки сожгли схизматики. Тетка от горя умерла.

Одна. Нет, теперь не одна. О, еще будет Варшава, и будет Краков, и будет еще золото! Все будет!..

Служанки дивятся, какой звонкий голос у пани гетмановой и сколько польских песен знает она. Только старая Оксана, кормилица гетманского сына Тимофея, ворчит: