– Говоришь, как Эш, – морщусь, – в ваших словах много востока, дамочка. Вот ты говоришь, цветок лотоса, принцесска, а на деле вы с ним из одной связки.

– Нет, не из одной, – морщится, – поймешь, почему. Кстати, что за тролли? Старый мудак, а ещё кто?

Я не успеваю ответить. В баре, чей адрес я наговорила в телефон, появляется тот самый, тридцать раз упомянутый, брат. Он входит, и ясно: в бар вошло то, что не должно ходить по барам. Чистая трезвость.

3.

Эша я не видела уже года три, не меньше. Связь с ним держала, изредка списывались. Звонил он редко: граница стран брала своё.

Вплывает в дверь. За спиной – массивный рюкзак, волосы, светлые и длинные, завязаны на затылке в хвост, лицо узкое, с длинноватым носом и небольшими, но очень ясными серыми глазами, борода, усы – не сбриты. Брови светлые, густые; лоб высокий, ясный. Одет по-походному: толстовка цвета хаки, парка бурая, видавшая виды, болотные штаны, в которых карманов больше, чем гладкости, и тяжёлые кроссовки (похоже, оба они так заземляются). Сам крепкий, но не раскачанный, сухой, как я.

Он смотрит на нас, в дверях, своими ясными глазами. Эш – не тролль, это я вижу сразу. Я встаю и подхожу к нему, обнять. От него пахнет дорогой, полями и жаркими странами – пахнет здесь, где солнца нет. «Привет, – говорит он мне, тихонечко, – маленькая». Впервые за весь день хочется разрыдаться, взахлёб, из самых недр, от этого "маленькая". Брат одним словом дал мне право на эмоции. Я сглатываю ком. Право моё: взять или не взять это право. Я взрослая. Я возвращаю ему привет. Зет растопыривает пальцы, даже руки не даёт. «Ну, как тебе у нас, тут, после вас, там?» – спрашивает она, отгораживается фразой и ногой, закинутой на другую. Бёдра – змеи. «Большие дома, маленькие пространства, – отвечает он. – Непривычно. Лучше, чтобы наоборот: большие пространства, маленькие дома». Зет улыбается. Тепла в её улыбке нет, изображать его она не пытается. Она в одного выпила полбара, но выглядит абсолютно трезвой.

– Пойдёмте пересядем куда-нибудь, – предлагаю я, – нас слишком много, чтобы тесниться за стойкой.

– Риччи права, – вторит Эш, – не стоять же на проходе. – У него родинка под правым глазом и шрам, над тем же глазом, мелкий, ненавязчивый. В уголках глаз морщинки: часто улыбается. Зет, вместо ответа нам, отвечает Раджу: «Мне бурбон, давай сразу бутылку, что там осталось… Что вы будете, говорите, нам принесут». Эш будет воду, и, кроме воды, ничего. Я буду сок; стены уже не так танцуют; с бурбоном намешаю.

Перемещаемся вглубь, за соседний стол от парочки: Морин и её анонима. Желтоватый свет, кожаные диваны, кожаная Зет: шорты, ботинки, родинка. Сажусь на одну сторону с ней, хотя знаю, что буду пялиться влево. Она в глубине, я с краю. Буду пялиться на неё. Эш будто светится, напротив нас, и в глубине, и с краю, одновременно.

– Нужно теперь что-то делать, – говорит сестра. – Жаль, что увиделись так. Жаль, но нужно что-то делать. Те, кто желал им смерти… у меня есть знакомые… говорят, что это мог быть, – оглядывается по сторонам, – мэр. Его за руку поймали, говорят. На него подала в суд девочка, работала его помощницей, причём подала не денег ради, а за правду. Я с ней ещё не говорила, но собираюсь, – вздыхает, заполняет стекло янтарем. Виски блестит, огненная вода в граненом стакане. – Возможно, не точно, но возможно, родителей сбросили по его приказу: узнай общественность, про изнасилование, карьере его конец. Видимо, у них были доказательства его вины... Черт, если это подтвердится, то…

– Конец ему самому, а не только карьере, – резко завершаю я. – Вот же… вот же… и ещё улыбался! Да как ты могла, после этого, улыбаться – ему?! – воздуха меньше, и меньше, и…

Вот, значит, откуда отвращение.

– Так родителей не вернуть, – отражает Эш. – Они оставили нас, но их путь совсем не кончен. Сейчас будет лучше, если мы их отпустим, с миром в сердце. Они пока что, – взгляд куда-то в пространство, – нас видят.

– Не видят, – отражаю я.

– Да, но лучше пусть увидят, что мы способны постоять за них, – отражает Зет. – Я имею смелость пойти на это; я не боюсь ни смерти, ни убийства, что бы это ни значило. Я слишком долго была в изоляции, и не добровольной, как ты, по ашрамам, а в настоящей, когда тебя – вычеркнули. Было время подумать, и о мире, и о "видении", – усмехается, лицо становится злым. – Равновесие должно быть восстановлено. Но только если у меня будут доказательства, – добавляет неуклонно, – иначе никак. Потому я и не грохнула его там, на кладбище, – объясняет мне. – Он – подозреваемый, а не обвинённый.

– Не бери этого на себя, – возражает Эш. Он своим ядом и без тебя обязательно подавится. Если это он, отгребет по полной, не в этой жизни, так в следующей…

– Нет никакой следующей жизни, – возражаю я.

– От кого именно отгребет? – возражает Зет. – Правосудие должно иметь орудие. Нельзя так просто ждать, пока на него карма свалится. Я – его карма. Я приду и покажу ему, чего он заслужил.

– Не ты его карма, а ты забираешь себе его карму, – поправляет Эш. – Не путай, Зет. – Его спина, она прямая, он не опирается назад. Зет растеклась в диване. Я ерзаю.

– Стой, стой! Как же твои речи, о принятии? – вспоминаю, облокотившись на стол обоими локтями, язвительно. – Ты разве не принимаешь его, любым, отрицающим себя, отрицающим дела свои, и жизнь наших родителей, которые также, как и ты, считали, что он должен ответить? Ах да, точно, – поднимаю брови, поворачиваюсь к ней, – ты имеешь право на отрицание, так? Родителей, отрицающими тебя, ты приняла, а его, принимающим тебя, отрицаешь? – становится смешно. – Он бы и к тебе с великим бы счастьем подкатил, если бы мог. Я вижу. По нему вижу. Я таких просто так бы с удовольствием на тот свет, то есть, пардон, в забытье, отправляла. Там им самое место. Властью он злоупотребил, значит. Власть – во благо себе или другим… вот тебе: власть себе. И где, от мира, месть? Ты права и ты не права.

– Ты тоже "права и не права", – сестра оживляется, горячится, – я не говорила, что мир на зло сразу злом ответит, а на благо счастием. Я говорила, что в его личном мире, в башке его чугунной, если тебе так больше нравится, множиться будет одно из двух – радость, если творит ради радости чужой, или мерзость, если для мерзости существует. Внешнее может не ответить; но внутреннее ответит точно, уж поверь.

– Так что же ты, в таком случае, – иронично продолжает брат, – хочешь избавить его от его внутреннего ответа? Забрать мерзость себе, и пусть гуляет, чистеньким? Ну, пальнëшь в него разок, он труп, а потом бах, обратно родился… Искупленным: потому что ты ему вернула – то, что он тебе сделал. А ты – на его месте будешь. Потому что не приняла; не отпустила.

– Если бы я ему возвращала, – мрачнеет Зет, – я пальнула бы в его жену и детей, по очереди, одного за другим уложила бы. Чтобы он успевал отходить от одной смерти, как вдруг – раз, и другая. Но нет, это не возврат. Я хочу нейтрализовать зло, – смотрит на меня, – Теория реинкарнации, – добавляет, – кажется мне сомнительной. Личность исчезнет, а душа, она, что ни делай, чистенькая. – Брат пытается возразить, она останавливает его жестом. – Даже если и так, надо, чтобы сукин сын не просто мучался, потом, а понял, сейчас, кто и за что. Иначе толку от его мучений, в беспамятстве, как от козла молока. Я могу и, принимая, его пальнуть, чтоб ты понимал, – неожиданно уточняет. Внутри принимаю, что ты, – ехидно, Эшу. – И убийство, и даже изнасилование, будь оно неладно. У меня самой склонность есть, к тому и другому. Только вот я, в отличие от него, так не косячу. Я понимаю, что, делая наружу, делаю себе. Он – нет. Вот и пусть поймет. Стоит даже трахнуть его в зад, жестко, перед смертью, чтобы сразу полную программу откатал. Понял, как это ощущается. На своей шкуре.

– Ты слишком много на себя берешь, – начинает Эш, спокойно, без эмоций. – Даже если он поймет и раскается, и умолять тебя будет, "пощади"... Хотя, маловероятно, что ты технически сможешь к нему подобраться, предположим, тебе удалось. Ты чинишь над ним расправу, он умирает, и в это мгновение ты остаешься одна. Его больше нет, рядом, но он теперь поселился внутри. Его смерть висит внутри тебя, посередине, как крест, с которого не сняли разбойника. Ты, естественно, постараешься оправдать это, и даже оправдаешь, умом. Запихнешь труп куда подальше, в закрома памяти. Но этим дело не кончится. Он достанет тебя оттуда, тень его, и будет прав, запах гнили – будет. Если он убил родителей, им ему и мстить. Если есть за что: может статься, что они в прошлом были на его месте, а он на их, ты этого не знаешь, это не твои разборки. Да, ты им дочь. Но ты – не они. Всё, что ты можешь сделать, это посадить его, если так требует душа твоя: справедливости. В тюрьме насильников насилуют, но они ой ли раскаиваются. Насилие на насилие – умножение зла, Зет. Хочешь, чтобы понял, предоставь его самому себе, не захочет понять, жизнь заставит. Хочешь объяснить, попытайся, только это пока без толку. Никакой пользы от его убийства для тебя нет. Ты ведь не он, – мягко, бархатно, в глаза ей смотрит, она своими – бешено блестит. – Ты не как он. Хочешь посадить, вперёд. Но я бы на твоём месте не делал даже этого… – Зет открывает было рот, но я не даю ей сказать.

– Чтобы он ещё насиловал и убивал? – восклицаю, не выдержав. – Что за утопия, "бумеранг, жизнь накажет"! Как по мне, это только оправдание, оправдание слабости! "Я умываю руки, пусть какие-то там боги за меня всё делают", судьба, провидение, что за чушь. Эш, ты живешь в своих иллюзиях, тебе там хорошо, вот и живи в них. Я предпочитаю видеть мир, как есть. В моем мире папу и маму подорвали в лифте, они там сгорели живьём, сгорели, живьём, понимаешь ты это? Я уже три дня тут живьём поджариваюсь, это понимая, и без моральных нареканий поджарила бы того, кто это сделал. Мне плевать на принятие, и на отрицание тоже плевать. У меня были родители, не идеальные, но были. Теперь их нет. И вся эта ваша философия – от того, что вас, черт возьми, не было здесь. Вас здесь и нет, до сих пор. Обсуждаете теорию, сидите, тянете свысока… Скажите мне, – тихо и спокойно, сузив глаза, сжав кулаки, – где большее зло: позволить ему творить ужас в тех масштабах, что он творит, или убрать его, с его ужасом, одним ударом? Бездействие хуже действия, здесь так, здесь не может быть обычного "хата с краю, мир в душеньке". Мы видим это, значит, мы несëм ответственность за увиденное. И они, наши родители, понимали это, они взялись за это дело, чёрт возьми. Взялись, понимая, с кем связываются, и чем это им грозит. Не побоялись, не стали трусость свою оправдывать, а взялись, понимая: молчаливое попустительство хуже, чем дать себе – себе, а не богам – право вершить суд. У них были глаза, чтобы видеть, и человечность, чтобы понять: так нельзя. Они взялись, зная, – губы дрожат, – зная, что могут… вот так… сгореть.