- Александр Тимофе-е-евич, что вы там делаете? - Это Нюра Морозова стеснительно распевает. Другая Нюрка хихикает.

- Лейку, Нюра, делаю, лейку, будь она неладна, - не отрываясь от работы, говорит Бутов.

- А зачем, хи-хи, вам лейка?

- Чтоб на пол, Нюра, не проливать. - Александр Тимофеевич примеряет лейку к бутылке.

- Иван Алексеевич, - обращается Хмельниченкова к печатнику, - помоги человеку, сроду же он леек не делал.

Иван Алексеевич, не шевельнувшись, говорит:

- Тебе захотелось, что ль, да? Вот и скажи, а то пристала.

- Во глупый, - обиделась Нюра, и шутки на эту тему прекратились, опять замолчала землянка, только дрова стреляют в печке да гудит в железном колене.

А то еще однажды пожар случился. Весь день крутили плоскую машину, печатали тираж. Поздно вечером развесили на веревках влажную газету и вот так же отдыхали после ужина. Потом легли спать, свет в лампе убавили, но не потушили еще. Лежали, переговаривались. И никогда еще не загоралось, а тут печка, что ли, раскалилась больше, чем всегда, или последняя газета висела слишком близко к печке, - вдруг эта последняя зачернела-зачернела с угла и вспыхнула, за ней другая, третья, веревка перегорела, на полу оказался целый ворох газет, и пошел гулять пожар по полу. Первыми с визгом вскочили Нюрки. В коротких ночных рубашках они бросились на горящий ворох, затоптали его ногами, и уже делать было нечего другим, другие продолжали лежать. Нюрки притаптывали, взвизгивали, отдергивая то одну, то другую ногу, обжигаясь, наскакивая или на язычок пламени, или на тлеющий комок пепла.

Теперь Александр Тимофеевич стал отыгрываться на Нюрках, над ними потешаться.

- Нюра, Нюра, ха-ха, ты не там тушишь, ты гляди, чего опалила-то, там туши. Иван Алексеевич, Слава, давайте воды, Нюры горят, занялось у них, ха-ха-ха.

Нюрки отбивались от насмешек и продолжали свое дело. Пожар они загасили быстро, в уголочке помыли ноги, руки, постыдили мужиков, которые так бы и сгорели сами дотла, а не встали бы, лентяи, только насмехаться умеют.

Потушили лампу и стали спать.

Вот и все. Никаких больше событий за последнее время не было. А перед Новым годом Славка получил от редактора новое задание - ехать в навлинские отряды.

11

Навлинские отряды, в том числе и родной Славкин отряд "Смерть фашизму", хотя и занимали прежнюю свою территорию, хотя и вернули после осенних боев с карателями свои села и деревни, все же до сих пор были отрезаны от главных партизанских сил. Алтуховский большак был очищен от немцев, но по реке Навле они остались, по всему берегу, вплоть до впадения в Десну, понастроили дотов и жили там, в теплых дотах, как у себя дома. Не стали их вышибать отсюда, а продолжали войну с немцем на мостах, на железных дорогах, в местах скопления врага - в гарнизонах, на временных стоянках маршевых подразделений, помогали фронту вести разведку в глубоких тылах. А немцы жили в дотах по берегу Навли, держали в изоляции от главных партизанских сил навлинские отряды. И то, что их не тревожили, продолжали терпеть ненормальную обстановку, чреватую будущими осложнениями, - было, видимо, ошибкой командования. Правда, Славка не думал об этом как об ошибке, ему не приходило такое в голову, он относился к этому как к реальной обстановке, а думал лишь о том, как будет он пробираться через эту Навлю.

Николай Петрович связался по телефону с бригадой "За власть Советов" - она стояла ближе других к навлинскому рубежу, - попросил командира дать корреспонденту проводников, помочь переправиться через реку. На ту сторону, к навлинцам, Славка должен был идти не один, а вместе с представителем Большой земли, с комсомольским работником товарищем Бакиным.

Возможно, и само задание родилось у Николая Петровича под влиянием этого товарища Бакина, которому захотелось посетить самые дальние отряды, пренебрегая риском и всякими опасностями. Когда Славка подумал об этом, ему стало как-то нехорошо, неприятно. Он готов был выполнить любое задание, но тут, как ему показалось, была примешана к делу чужая прихоть, чужая воля, желание заезжего человека. И первый раз тогда он почувствовал легкую неприязнь к человеку с Большой земли. А ведь раньше приезд каждого оттуда был для него праздником, подарком, приветом Москвы, Родины. В последнее время, правда, он уже попривык к таким приездам, к людям с Большой земли, в последнее время они пробили себе дорогу в партизанский край и стали частыми гостями. Прилетали представители фронта, Центрального партизанского штаба, обкома партии, посланцы трудящихся с подарками для партизан, прилетали боевые корреспонденты "Красной звезды" и даже кинооператор - снимал партизан для кино, - и даже один поэт.

Славка лично видел поэта в Смелиже, слышал, как он пел политотдельцам (был там и Николай Петрович) свою песню "Шумел сурово Брянский лес, спускались сизые туманы". Славка тихо стоял в дверях, с обожанием смотрел на живого поэта и слушал его песню. Песня очень понравилась, тронула душу, пел поэт замечательно, мягким красивым голосом. Но в то время, когда Славка наслаждался пением, что-то такое не совсем понятное прокрадывалось в душу - ревность, что ли: приехал откуда-то, написал песню про нас, а мы сами тут живем, не написали, написал он, со стороны. Что-то такое вертелось в голове, и Славка решил: если спросят его, он скажет, что слишком грустная песня, партизанская жизнь в ней ненастоящая, слишком грустная. Но Славку не спросили. Поэт спел, потом налил всем, кто сидел с ним, спирту - он привез его с собой с Большой земли, - выпили, чем-то там закусили, Славка стоял у дверей незамеченный. Постоял, поглядел еще немного, послушал и незаметно ушел, чувствуя себя обиженным. Он понимал, что живой поэт не обязан был бросаться ему на шею, ах, Слава, Слава, даже разговаривать с ним не обязан, ему и без того было с кем разговаривать, но горечь в душе он все же унес с собой. Ему даже вспомнилось, как на одной картине стоит у дверей школьного класса мальчик-побирушка, смотрит в класс, а там детвора сидит за партами, учится, а побирушка только заглядывает в дверь, у него котомка за спиной с кусками, ему вот опять идти дальше, просить у людей Христа ради, и там, в классе, никому до него никакого дела. Так Славке жалко стало самого себя, что он все время думал об этой картине, и хотелось ему, чтобы кто-нибудь пожалел его. Он сам немного попозже удивился своему такому настроению, а когда все прошло, когда все это пережито было, то решил, что весь его скулеж поднялся от песни, и в самом деле очень грустной, и, наверно, от голоса поэта, мягкого, красивого, достающего до самого сердца.