С этой шапкой, конечно, получилось жуткое дело, но подборка хорошая, и номер в целом хороший, и вообще все не то, что раньше. Теперь наши наступают, и уже видно, что не вечность сидеть тут, в Брянских лесах, что уже вот-вот фронт подойдет. И Николай Петрович все это понимает прекрасно, и у него настроение другое. В конце концов пошутили над неудачной шапкой, перебрала ее Нюра Хмельниченкова, Иван Алексеевич стал заправлять полосы в машину, остальные вместе с редактором развели тары-бары и на тему ППЖ поговорили. Сначала Николай Петрович спросил, как с очерком о Костюке, потом, когда Славка сказал - не получается, Николай Петрович спросил почему, а Славка пожал плечами и опять повторил, что не получается, тогда бойкая Нюрка Хмельниченкова все разъяснила Николаю Петровичу:

- А чего, - сказала она, - Слава писать будет, когда у него ППЖ там валяется на лежанке. Не будет Слава писать.

Получилось смешно как-то, даже сама Нюрка рассмеялась вместе с другими. Николай Петрович смеялся долго, руками всплескивал - во отмочил Холопов, во отмочил.

- А тебе что, жалко, что ли, что у него ППЖ? - смеясь, спрашивал Николай Петрович. Но Славка не стал смеяться и не стал отвечать редактору на его вопрос и потом все молчал, не принимая участия в общем оживлении и не желая обсуждать это дело в такой форме, в веселой. Николай Петрович все же быстро понял Славку, и ему понравилось строгое Славкино отношение.

- Ладно, - сказал он. - Обойдемся. А говорят, война все спишет... Война, может, и спишет, а ты, Слава, не списывай, правильно делаешь. Да... Штука какая... Что же, по-твоему, человеку на войне - только убивать? Больше ничего нельзя? Правильно, Слава, делаешь. Сложная это штука. Глаза Николая Петровича, остановившись, смотрели перед собой в неопределенное место, он задумался.

10

В огромных зимних лесах ни на минуту не прекращалась война партизан с оккупантами. Там рухнул мост от партизанской мины, там эшелон врага полетел под откос, и долго будут гореть вагоны и рваться снаряды, сотрясая лесную тишину, там перехватили и разнесли в пух и в прах вражескую автоколонну или зимний обоз с продовольствием, там глубокой ночью налетели на немецкий штаб, на гарнизон, подорвали гранатами комендатуру, казарму, вынудили немцев в подштанниках выскакивать на улицу и бежать по морозу до первой партизанской пули, там лихие разведчики волокут снежным целиком обмирающего "языка", там партизанская группа, отряд или вся бригада до последнего патрона бьется с неожиданно навалившимися карателями, там просто встретили и перехватили одинокого мотоциклиста или легковой автомобиль с важной персоной, офицером или даже генералом, там... и не перечислишь всего, что совершается в этих зимних суровых лесах каждую минуту дня и ночи.

Смерть за смерть, кровь за кровь.

Из Брянских лесов можно пройти в Дядьковские леса, в Дмитровские, в Хинельские, в Клетнянские, Стародубские, Смоленские, Белорусские, а Сидор Артемьевич Ковпак к самым Карпатам ушел.

Орды оккупантов докатились до Волги, до Сталинграда, но за их спиной лежала земля, не сдавшаяся врагу, а сражавшаяся с ним.

В землянке "Партизанской правды" текла тихая жизнь. Номер со Славкиной заметкой "Дешевые заменители" и исправленной шапкой давно уже разошелся по бригадам, по селам и деревням и даже, как донесли разведчики, сам обер-предатель Каминский нашел этот номер у себя в кабинете, под стеклом письменного стола. Гром и молнии! Вспомнилась ему та рождественская ночь, когда они втаскивали в помещение убитого и полузанесенного снегом своего фюрера, Константина Павловича Воскобойника. Вспомнилась, и Каминский содрогнулся. Он ходил вокруг стола, глядел сквозь настольное стекло на "Партизанскую правду" и не знал, то ли самому поднять стекло и скомкать, затоптать, уничтожить этот листок, отравленный страшным ядом правды, то ли позвать людей... Он заорал до неприличия громко и велел вбежавшим взять, растоптать, разыскать, доставить, повесить и так далее. Потом вскинул руку, крикнул "Вон!" и, когда все вымелись из кабинета, сел, стал читать, как будто его загипнотизировали. Каминский пережил тягчайшие минуты задумчивости.

А тут, в землянке, текла тихая жизнь. На месте гильзовой коптилки горела теперь керосиновая лампа, горела ярко, так что оконные щели под самым потолком были совсем черны, и даже снег за узкими стеклами виделся черным. Топилась железная печка, ее бока раскалились докрасна, в железном колене гудело, лихо постреливали еловые поленья. Печатник, устававший больше других, лежал одетый на своем топчане, заложив руки за голову. Думал, вспоминал что-нибудь или отдыхал, не думая, ни о чем не вспоминая.

Славка тоже лежал, но лежал на животе, под ровное гудение в печном железном колене да потрескивание разгоревшихся поленьев мечтал. Мечты его были сложными, неотчетливыми, литературными. Он думал о том, что ему все чаще теперь кажется, будто все вокруг, что он видит, все дороги и тропинки, по которым он ходит, голоса и всякие звуки, которые он слышит, воздух, которым он дышит, живые люди, сосны, березы и снега, партизанская война и даже скрип полозьев, еканье селезенки у кобылы, когда он едет по лесу, - все это, решительно все, как бы существует не само по себе, по отдельности: скрипнул полоз и перестал, кто-то сказал слово, и уже нет этого слова, прошел дорогу, и уже нет дороги, проехал сосны, и нет уже сосен, прогремел выстрел, и нет уже выстрела, пал человек в бою, и уже нет человека, - нет, все это не так, ничто не проходит, не исчезает, а все вроде собирается в одно место, уплотняется, удобно располагается и остается навсегда в каком-то порядке. Одним словом, всю свою теперешнюю жизнь, свои дни и ночи он видел в смутных своих глубинах как бы в виде книги, книги туманной, расплывчатой, не имеющей ни начала, ни конца, ни определенных границ, ни очертаний. Лежал Славка на животе и силился уловить эти границы, эти очертания или хотя бы начало туманной, расплывающейся книги. Но он знал, что вскоре утомит свою душу этой сладкой и мучительной работой, устанет и заснет.

Обе Нюрки что-то подшивали, штопали, шептались и время от времени прыскали от душившего их смеха. Они поглядывали на Александра Тимофеевича и прыскали. Бутов сидел на полу возле своего топчана, старательно возился над ржавым куском жести, гнул его, потом клещами - молотка не мог найти стучал по жестянке, сгибал ее в конус. Рядом стояла темная литровая бутылка. Александр Тимофеевич примерял свое изделие к горлышку бутылки. Работа ему давалась трудно, он сопел, пыхтел, бормотал что-то себе под нос. Старому московскому интеллигенту вообще трудно давалась жизнь в партизанском лесу, не только в те еще дни, в качестве профессора при миномете у Василия Ивановича Кошелева, у партизанского Чапая, но и здесь, в тихой землянке "Партизанской правды". Теперь вот зима пришла, ночью приходилось выбегать в тьму-тьмущую, на мороз, а не выбегать Александр Тимофеевич не мог, у него был слабый мочевой пузырь, и он хотел облегчить себе жизнь насколько можно, возился вот с этой жестянкой да с бутылкой.