Изменить стиль страницы

7

Солнце палит все горячей. На бледно-голубом, выцветшем от жары небе — ни облачка. Во дворе сгустилась вязкая духота, дышишь словно через вату. Сейчас бы на Кинель, в его прохладную, тугую от течения воду! Понырять бы, поваляться на белом, прокаленном солнечными лучами песке… Да и домой пора шагать — мама, наверное, уже беспокоится, ей скоро на смену, а меня нет и нет. Но не могу же я оставить Арьку одного с Пызей. Если бы Арька умел владеть топором, тогда бы другое дело. А то вон он — весь в поту, еле-еле двигается от усталости. И все из-за этих двадцати картошек… А Пызя молчит. Нюхает свою зеленую пыль, чихает, как старый рассерженный кот, и молчит. Ну и вредный старик! Ему и жарища нипочем. Сидит на самом солнцепеке в своей засаленной черной гимнастерке, в черных из толстого сукна штанах, заправленных в большущие яловые сапоги, и хоть бы что. Погладит костлявой рукой по голове, пожует что-то беззубым ртом и опять сидит молчком, не пошевельнется, думает о чем-то, должно быть, таком же безрадостном и равнодушном, как и вся его согнутая в три погибели черная помятая фигура.

За высоким дощатым забором, справа от нас в саду, гремит цепью овчарка, иногда она тонко скулит и хрипло взлаивает. Собаке, видно, тоже жарко и скучно. Я смотрю на зеленые кроны яблонь, на сухую серую жердь колодезного журавля с веревкой на конце, выглядывающие из-за забора. Листья на деревьях пожухли, обвисли, как вареные, и открыли притаившиеся в них яблоки — еще зеленые и, должно быть, кислые до судороги в челюстях. С каким удовольствием я раскусил бы одно из них!

Мне надоело молчать и смотреть на скучную возню Арика с неподатливыми дубовыми и березовыми чурбаками, и поэтому, неожиданно для себя, я спрашиваю Пызю:

— Михал Семеныч, а сколько вам лет?

Пызя молчит какое-то время, жует губами, и сипит почему-то весело:

— Мне-та? Хе-хе… Много, мальчик… Шестьдесят девок…

Я обалдело смотрю на старика.

— Девок? Почему девок? — И вдруг догадываюсь: — Шестьдесят девять!.. Много.

— А ты ничего, сообразительный, — сипло тянет Пызя и насыпает себе на ладонь зеленую табачную пыль. — Даже дрова колоть умеешь… А энтот… — Он пренебрежительно шевелит указательным пальцем в сторону Арика. — Не могет… Бесполезный человечишка…

— Научится, — обижаясь за Арика, отвечаю я. — Не сразу все дается…

— По годам его, должон уметь. Опоздал, а в жизни ни в чем опаздывать нельзя — каждому овощу свой срок положен… Вон, гляди, он здоровше тебя, и руки у него длиннее, а сообразиловки нисколько нету… Потому и не слушается его топор, и дрова стали такими сердитыми, не поддаются… Ну вот, вот, скажи, зачем он ставит полено у дровосека, придерживает его ногой? Оттяпает себе лапу — плакать будет, больно, то да се… — И неожиданно со злостью, непонятной мне, заканчивает: — А оттяпать надо, чтобы умней был… А-а! Шти! Шти!..

И не успел Пызя чихнуть трижды, как Арик неожиданно охнул, отбросил топор, и, склонившись, схватился обеими руками за ногу. Я вскочил и замер. Исполнение пожелания Пызи было настолько немедленным и жестоким, что в голову невольно приходил дикий вопрос: «Не колдун ли этот старый хрыч?»

Арик сидит на дровосеке и держится за ногу. Между пальцами его рук бьет алый ключ. Лицо у моего товарища, до этого смуглое, сделалось каким-то желто-зеленым, в коричневых глазах — боль, страх и непонимание того, что случилось.

— Шти!.. Шти!..

— Хватит чихать! — с остервенением ору я на Пызю. — Не видишь, что ли, Арик ногу разрубил?

Никакого впечатления. Белесые глаза старика равнодушно глянули из-под бровей на меня, на Арика и — спрятались. Неторопливо закручивая колпачок на масленке, Пызя медленно покачал своей большой серой головой и неразборчиво засипел:

— Нехорошо так кричать, мальчик. Нервы пригодятся — жизнь велика и тяжела…

Не дослушав, я бросаюсь к Арику. Что делать? Арька так располосовал себе ногу, что кровь хлещет ручьем — не остановить. Весь дровосек в темно-вишневых блестящих подтёках… Ну что же делать? Я шарю зачем-то по своим карманам и ничего не нахожу в них. Оглядываюсь ошалело по сторонам. В глаза бросается бельевая веревка, протянутая от забора к забору. Хватаю топор, на сверкающем лезвии которого уже успели подсохнуть рубиновые капли крови, и бросаюсь к веревке. Взмах, другой — и в руках шнур длиной в метр. Я крепко перетягиваю Арькину ногу и, подсунув под шнур палочку, начинаю закручивать. Шнурок врезался в бледную кожу ноги, кровь из раны течет медленней… Оглядываюсь, с недоумением смотрю на то место, где несколько минут назад сидел Пызя. Его нет — скрылся незаметно и бесшумно, как тень. Когда успел?