28
По небу, плотные и тяжелые, плыли тучи, начиненные влагой, плыли низко над землей, придавливая ее своей непомерной свинцовой тяжестью. Дед Егор, задрав растрепанную бороденку вверх, следил за их неукротимым, бегом и бормотал:
— Ах, едри твою корень… Накаркал, старая ворона… Вот-вот хлыном пойдет, вот-вот небушко продырявится… А? Обложной зарядит, дня на три… И што ты скажешь, едри твою корень — не ноги у меня, а вещуны какие-то, пра слово… Но нынче дождя не будет и завтра не будет, а вот послезавтра пойдет… А? — И увидев меня, вдруг закричал: — Чо глазами лупаешь? Иди работай! Вишь, зерна-то сколько еще на току?
Я смутился и невпопад ответил:
— Да я ничего… Пить в будку ходил…
— Пить? Ты мне зубы не заговаривай, — ощерился сердитый дед. — У вас там бочка с водой есть… А?
— Нету в бочке ничего. Гришка всю вычерпал, у его попрыгушки радиатор пропускает.
Дед Егор закрутил головой:
— Ах, пострел, едри твою корень, и когда поспел?.. Э-э, глянь-кось, не председатель там скачет?
Я посмотрел на дорогу. Далеко вперед выбрасывая передние ноги, по ней шибко бежал председательский угольно-черный рысак.
— Он, — ответил я. — Николай Иванович…
— Ишь ты, как красиво идет, жеребчик-то… А? — И с уважением добавил: — Орловской породы, рысачок-то. Ба-альшие тыщи заплатили за него, на племя купили… Ну, красавец, едри твою корень…
Мягкая председателева бричка подкатила к полевой будке. Рысак, кося на нас налитым кровью глазом, брезгливо фыркнул и начал перекатывать во рту железный мундштук, недовольно трясти своей маленькой сухой головкой с торчком поставленными ушами.
С председателем приехала Тася. Увидела меня, радостно хлопнула в ладоши и воскликнула:
— А вот и Вася Смелков, о котором я говорила, Николай Иванович… Здравствуй, Вася!
Николай Иванович внимательно посмотрел на меня и, нажимая на самые низкие низы своего баса, зарокотал:
— Здорово, Василий… Подойди, дело есть. — И когда я подошел, продолжал: — На комбайне не хочешь поработать? Копнильщик Колька Степаков заболел, а заменить некому… Согласен?
Я растерялся:
— Да я же не сумею, Николай Иванович.
— Ну вот и чудесненько, — будто не слыша меня, сказал председатель. — Наука не ахти какая нужна — справишься. Денька два поработаешь, а там и Колька выйдет… Давай садись, дружок, подкину.
Ничего не понимая, я смотрел то на Тасю, то на деда Егора, то на Николая Ивановича. Тася улыбнулась — красивая, с подрумяненными ветром щеками и разбросанными по плечам русыми, отсвечивающими золотом кудрями; дед Егор зачем-то кивал головой, а председатель, щекастый и невозмутимый, ждал в своей рессорной бричке.
— Но я даже комбайна не видел, — глухо выдавил я из себя. — Как же я буду работать?
— Там не трудно, Вася, — продолжая улыбаться, сказала Тася, — научишься…
«И зачем ей нужно, чтобы я уехал?»
— Смогешь, чего там, чай, парень… А? — тряхнул утвердительно бороденкой дед Егор.
— И говорить даже нечего, — подтвердил басом председатель.
Я пожал плечами и залез в бричку.
— До свидания, Вася, я приеду к тебе, — крикнула Тася, когда мы отъехали от будки. Я обернулся, она стояла, смотрела нам вслед и махала рукой — в синих лыжных брюках и курточке, такая близкая и такая далекая…
Верховой ветер гонит над степью свивающиеся в чудовищные узлы серые тучи. Казалось, пройдет еще несколько минут, и они, не выдержав собственной тяжести, начнут кусками падать на землю. Гулко бьет копытами по утрамбованной проселочной дороге длинноногий угольно-черный рысак, погромыхивают ошипованные железом легкие колеса председательской таратайки. Проплывает мимо ежистая медь стерни. Совсем недавно здесь волнами переливалась пшеница, а сейчас на поле, словно остриженном под машинку, видны только кучи обмолоченной соломы. На обочине дороги топорщатся колючками живучие кусты татарника, его пунцовые неувядаемые цветы радостно и ясно смотрят в низкое свинцовое небо и как будто удивляются: «Осень? Ну и что же?..» Из-под одного такого куста, могуче разросшегося у самой дороги, вдруг вымахал заяц-беляк. Сделав два огромных прыжка в сторону, он поднялся столбиком на задние лапки и зашевелил длинными ушами. Николай Иванович, молчавший до сих пор, дернулся всем своим грузным телом и неожиданно закричал оглушительным басом:
— Ату его, дьявола длинноухого! Держи-и!
Заяц смешно подпрыгнул вверх, метнулся в одну сторону, как лучом яркого света сверкнув кипенно-белой опушкой живота, и пошел отмахивать саженные прыжки по колючей стерне.
— Держи его, стервеца! — покраснев от натуги, кричал Николай Иванович. — Ату!
Заяц последний раз темным комочком мелькнул на фоне серого неба и скрылся. Стянув фуражку и отирая вспотевшую лысую голову, Николай Иванович, вздыхая и стеная, заговорил:
— Эх, и почему я ружья не захватил… Ну, вот ведь, вот рядом был… ой, матушка родненькая!.. Так бы и жахнул… А зайчишка-то какой был — ма-а-терый, подлец… И как красиво пошел, а? Будто и не по земле совсем, будто по воздуху…
И еще долго Николай Иванович чмокал губами, крутил головой и говорил, какой он «сильный» был, косой, и как легко можно было «жахнуть», когда он стоял на «дыбках».
Спустились в глубокую балку, рысак легко вынес по косогору бричку, и вдали показались комбайн и трактор. Они медленно двигались по полю.
— Косят, — сказал Николай Иванович и, глянув на меня, добавил: — Да ты не волнуйся, парень! Все будет чудесненько…
Шурша стерней, рысак понес нас к машинам. Гул их моторов постепенно нарастал, приближаясь, и вот он заполнил, кажется, всю степь — мощный и веселый.
С мостика комбайна, поразившего меня своей громоздкостью и неповоротливостью, сошла полная женщина с запорошенным пылью лицом, с большими защитными очками, вздернутыми на лоб. По лесенке она спустилась легко и быстро и так же легко, и быстро, будто грузное, раздавшееся тело нисколько не обременяло ее, зашагала нам навстречу.
— Привет, Любаша, — махнул рукой Николай Иванович.
— Будь здоров, председатель, — весело сверкнув мелкими зубами, ответила Любаша. — Сдержал слово?
— А как же! Смотри, какого орленка привез тебе.
Любаша вытащила из кармана стеганой фуфайки тряпку, вытерла руки и протянула мне узкую и неожиданно мягкую ладонь.
— Здоров, орленок! — тряхнула она мою руку и неожиданно звонко засмеялась. — Чего смотришь так? Не веришь, что я комбайнерка?
Я не успел ответить. Подошел тракторист — длинный, худой, с воспаленными красными глазами, заросший жесткой черной щетиной и с выпирающим острым кадыком на шее.
— Здравствуй, Николай Иванович, — спокойно глянув на нас, сказал он.
— Здравствуй, Сергей Петрович… Вот копнильщика привез, да подучить его требуется… Как смотрите?
— Что ж, — медлительно сказал тракторист, — можно и подучить… Не против поработать с нами?
Последний вопрос относился ко мне, и я ответил:
— Не против, да только боюсь почему-то… Как бы вам не помешать…
Любаша засмеялась:
— Ну, нам ты не помешаешь!.. Такого из тебя копнильщика сделаем — будь здоров! — и, повернувшись к комбайну, она пронзительно закричала: — Са-анька-а!
— Здесь я-а-а! — донеслось от комбайна, покрывая гул его мотора.
— Иди сюда-а! — закричала Любаша.
— Иду-у!
— Сейчас штурвальный мой подойдет, — опять повернувшись к нам, сказала Любаша. — Он тебе все покажет…
Николай Иванович спросил тракториста:
— Как чувствуешь себя?
Сергей Петрович болезненно поморщился.
— Ночами не сплю, извелся весь… Что ни съем — рвет… Плохо мои дела, Николай Иванович, того и гляди — лягу и не встану больше.
— Но-но, не раскисать, — строго глянул на него председатель. — Вот закончим уборку, и лечиться поезжай… В город, к лучшим врачам!
— Поздно, Николай Иванович, — свертывая цигарку из клочка газеты, глухо молвил тракторист. — Был и у лучших… Поздно, говорят…
— Кхм, — пожевал губами председатель. — Ну ты вот что… не падай духом. Главное, не падай духом, понял?
— Да, понял, — с чуть заметной досадой сказал Сергей Петрович и прикурил самокрутку. — Видно, хана мне…
Председатель не ответил и ловко перевел разговор на другое:
— Дня за три-четыре кончите?
— Дождь не помешает, кончим, — бойко ответила Любаша и пожаловалась: — Гришка еще нас держит со своей попрыгушкой, то у нее скат лопнет, то карбюратор засорится, а сегодня так радиатор течет, беда прямо.
Штурвальный Сашка Козлов, пацан моего роста, большеротый и с какими-то мутно-зелеными глазами на грязном, в разводьях пыли, лице, рассказал о моих обязанностях и показал, что мне нужно делать. Говорил и все время швыркал носом, будто его одолевал жестокий насморк. Швыркнув, он неизменно спрашивал:
— Понял?
— Понял, — сначала отвечал я, — а потом мне это надоело, и я сказал ему: — И чего ты все носом хырчишь? Высморкайся, что ли, если тебя так одолело…
Сашка удивленно вытаращил на меня свои бледно-зеленые, замутненные глаза и вдруг расхохотался.
— Ну и чудило ты… Вот чудило!
Быть копнильщиком, оказалось, действительно нетрудно. Я должен вилами на длинном держаке все время поправлять солому, поступающую в копнитель комбайна, а когда он наполнится, дергать за веревку, чтобы освободить копнитель. Сашка дал мне защитные очки.
— На, а то ость в глаз попадет, греха не оберешься…
Я завязал тесемки очков на затылке, взвесил в руках вилы — тяжеловаты. Ну, что ж, попробуем…
С комбайна степь далеко видна. С одной стороны хлеб уже убран, а с другой волнуется, белесо переливаясь под ветром, пшеничное поле. Иногда ветер острым клином врезается в пшеницу и оставляет за собой темный, с рыже-золотыми подпалинами след, и тогда видно, как колосья начинают метаться туда-сюда, и кажется, что они хотят вырваться из этой толчеи, взлететь вверх.
Поле — большое. Оно тянется куда-то к горизонту и скрывается за дальним пологим холмом, и, наверно, нет ему ни конца, ни края. Наш комбайн, такой большой и неповоротливый вблизи, всего лишь малюсенькая козявка по сравнению с простором степи, окружающим нас со всех сторон.