Бог отнял у нас единственного сына. Возможно, таков промысел Божий. Дети ведь требуют столько забот, любви... Как их совместить с беспамятным, рыцарским служением искусству?

За все, за все благодарю я тебя, жизнь! За мои свершения и несвершения! За то, что и печаль утрат не обошла меня стороной, что я пережила со всеми вместе, со всей страной столько всего, столько всего... Что я слышала грозный рокот житейского моря, меня накрывали подчас с головой его ледяные валы... Но оттого, что мне никогда не хотелось лишь маленького приватного личного удовольствия за атласными шторами, среди плюшевых банкеточек, - я, наверное, и сумела устоять... Никакой душевной опустошенности, никакого ледяного ощущения бессмысленности прожитых лет. Бог подарил мне такую длинную, разноцветную жизнь! Я могу теперь безо всякой суеты перелистать все её страницы, заново пережить как радостные, так и горестные моменты, вспомнить себя, молодую, в огромной белой шляпе, в бальном шифоне, а следом - в кирзе, ватнике, прожженном у костра...

Ну и что же из того, что болезнь моя прогрессирует? Что я попала волею судьбы в Дом ветеранов, где столько старости в ассортименте? Я ещё могу бродить по ближайшему лесу, нюхать цветы, помнить добро..."

Отчего заплакала? Оттого, что она вдруг написала: "Никогда, никогда..."

"... Я знаю, чего не смогу уже никогда: нажать ногой на лопату и в отрытую ямку, где жирно, сочно блестит добротная земля, приладить луковицу лилии регале... Никогда, никогда не распахну обе створки высокого окна прямо в сирень на своей даче... Никогда, никогда не надену белое воздушное платье и туфли-лодочки на тонком каблуке, чтобы войти, сияя, в зал, где, медля каждым следующим тактом, словно приседая в нерешительности, раздаются первые звуки вальса "Голубой Дунай"... Никогда, никогда никто не позовет меня больше издалека голосом мамы, отца, брата, Георгия: "Томочка! Тамарик!" Какая уж я Томочка, со вставной челюстью... Это-то все я понимаю, понимаю, но... Оказывается, тело стареет, а душа никак не поспевает за ним, никак..."

А в самом конце из Тютчева:

"Когда сочувственно на наше слово

Одна душа отозвалась

Не нужно нам возмездия иного,

Довольно с нас, довольно с нас..."

Вот тут я и залилась. Почему? Потому что потому... вспомнила, каких милых девушек играла эта женщина в фильмах тридцатых, сороковых годов, как великолепна она была в образе Нины Арбениной из лермонтовского "Маскарада"... Чтоб уже никогда, никогда...

И моя бедная мать, сидя там, в комнатенке консьержки, не может не думать так: "Никто-никто, никогда-никогда не позовет меня светлым майским вечером: "Настенька! Пора спать!" Никогда-никогда я уже не буду шлепать ладошкой по мячу... Никогда-никогда мой лихой, ни на кого не похожий Ванечка не поднимет меня на руки, не расцелует и не бросит, смеясь, в реку... Никогда, никогда..."

И я, я тоже могу уже нанизать на нить ностальгии немало собственных "никогда"...

Разбередила душу умершая.. погибшая актриса. У меня было такое ощущение, что она вот только что сидела здесь, со мной говорила... Чудился запах её духов и шелест её нарядного платья... Мне вспомнилось, что когда-то мой дед, строитель железнодорожных мостов и киноман, сказал взволнованно:

- Настенька, твоя Татьянка очень похожа на Тамару Мордвинову-Табидзе. Глаза, нос... общее выражение...

Что же получается? Правы те, кто во всем видит Божий промысел, а не столкновение случайностей? Недаром я и Мордвинова вдруг нашли друг друга?

... В самом конце васильковой тетради крупным, округлым почерком было написано следующее:

"Марине Васильевне Пиотровской. Милая девочка Марина! Я никогда не видела тебя, но знаю, что ты есть, что бы внучка своего чудесного дедушки Василия Васильевича Пиотровского, которого я никогда-никогда не забуду. В сорок шестом по доносу я была репрессирована и попала в Магаданский лагерь. И там я должна была умереть либо от голода, либо от туберкулеза, либо от того и другого вместе. Он дал мне шанс остаться в живых. Он врачевал в тамошней больничке и взял меня медсестрой. Вот где пригодилась мне моя практика в Ленинградском госпитале во время блокады! Это был поступок! И он, твой добрый-добрый дедушка, остался там, в магаданских снегах, под железным крестом с бирочкой, на которой только номер... А мне он подарил столько лет жизни!

Теперь понятно, почему я все свое имущество завещаю тебе?

Ах, ты хотела бы узнать, почему ни разу не напомнила тебе о себе, не позвала тебя в этот Дом ветеранов? Очень просто, деточка моя: не хочу, чтобы ты увидела меня в жалком состоянии и вдруг да побрезговала или испугалась... Старость и молодость так далеки друг от друга, увы!

Но я надеюсь, что мое завещание пойдет тебе впрок. Заранее знаю, потомки Василия Васильевича не умеют, как и он сам, жить рассудочно, эгоистично и, стало быть, преуспевать, как говорится. Вряд ли, вряд ли... Да поможет тебе Бог! И всем твоим родным и близким людям".

На меня так и пахнуло теплом. Тамара Сергеевна Мордвинова-Табидзе взяла меня в полон. Я почувствовала себя обязанной ей, этой уже несуществующей даме старинного образца, за то хотя бы, что мир после прочтения её записок показался мне разумнее, устойчивее, волшебнее, чем до того.

И если бы не внезапный, ночной звонок Маринки, мне бы, вероятно, довелось ещё какое-то время пребывать в мечтательно-философском, расслабленном состоянии.

Маринка позвонила мне в час ночи, и от этого её звонка опять все зашаталось, заскрипело, заухало по-совиному.

- Тань! Ты только послушай, Тань! Мне только что позвонили. Голос не мужской, не женский, а какой-то средний. Сказал: "Не копай! Сиди, где сидишь! Бери, что дают!"

- И все? - задала я идиотский вопрос

- Все.

- Так вот попросту? Открыто?

- Я слово в слово запомнила.

- То есть грозит... грозят? Это же угроза!

Конечно, мои вопросы были до смешного нелепы. Конечно, я знала из тех же газет, телепередач, что нынешние бандюги всех рангов не стесняются в добывании средств и убивают почем зря...Но одно дело слышать обо всем таком со стороны и совсем другое - когда темнота-чернота подступает к тебе самой, когда угроза нависает над ближайшей подружкой.