Кстати, и в загробной жизни сиих деталей фигурировали монетки и денежки, только совсем-совсем другие, как известно: мелочь-с. Словно переправляясь через Лету, веши тоже давали Харону мзду; свои копейки и грошики.

Возможно, ростовщик был прав, иногда мысленно самовозвеличиваясь и набиваясь в родство к антиквару, то бишь мировому музею, в служки; но ведь и старьевщик мог бы, скажем, если бы это его занимало, вспомнить об археологе как высшей ступени его черной лестницы.

Третью квартиру на грязной, редко моющейся, зато часто посещаемой кошками площадке занимала бабка-мусорщица. В отличие от апартаментов ростовщика и старьевщика, ее фатера была с горсточку, но вполне бабку-мусорщицу устраивала, была предметом ее тихой скромной гордости, пользовалась даже ее глубокой любовью, потому что бабка-мусорщица была помешанная натуральная, но тихая, дурочка скорее, и любила почти все, проявляя, должно быть, вполне роднившую ее со старьевщиком и ростовщиком всеядность.

И хотя считалась она помешанной официально, любовь ее к миру в распоследней этого мира инстанции и ипостаси, в крайней степени распада, то бишь к мусору, тоже была такова, что стоило бы и так называемым нормальным, глядя на бабку-мусорщицу, позавидовать ей и хотя бы призадуматься над собственными недоделанными, несомненно инвалидными, чувствами, то есть ублюдками чувств, так сказать.

Любовью бабки-мусорщицы пользовались голуби, воробьи, вороны, снегири (хотя голубей она любила чуть-чуть больше), а также бездомные кошки; но особенно любила она и жалела бездомных собак, потому что они были голодней и отличались большей неспособностью приспосабливаться: не умели летать, высматривая пишу, и клевать крошки, а также не умели прыгать, мурлыча, в помойные бачки, добывая там объедки. Посему бабка-мусорщица почитала своим долгом добросовестно рыться в помойных бачках, чтобы отрыть там какую-нибудь еду для бездомных псов, частенько сопровождавших ее.

Однажды подошла она к ростовщику (дав ему возможность разглядеть ее детские, с перевязанными разноцветными нитками дужками треснувшими стеклышками очки, древнюю косынку бывшего, неопределимого ныне, цвета на голове и доисторический платок крест-накрест поверх пальто, а также обонять шедший от нее шанельный аромат помойки, навевавший романтические ассоциации с китайской кухней) с голубем в руках; у голубя в лапке торчала маленькая стрела из металлического прутика, уже вросшая в лапку и закрепленная в ней образовавшимся наплывом птичьей плоти (видать, кто-то из жестоких городских мальчишек выстрелил в птицу или воткнул ей в лапку железку вручную, но уже очень давно); мусорщица спросила:

— Как вы думаете, можно ли это вынуть? ему с этим тяжело летать.

— Думаю, — сказал ростовщик, — что тут нужна операция у хорошего ветеринара, да еще специалиста по птицам, а такая операция стоит больших денег.

— У меня нет денег, — сказала бабка-мусорщица. — А где найти такого ветеринара?

— Не знаю, —сказал ростовщик.

— Как жестоки бывают люди, — сказала бабка-мусорщица. — Зачем так делать? какой от этого прок?

Больше ростовщик и бабка-мусорщица никогда ни о чем не разговаривали, только редко, очень редко, здоровались, встречаясь на общей замызганной лестничной площадке.

Обратилась она однажды и к старьевщику, проходившему мимо мусорных баков.

— Смотрите, — сказала она, — как мне повезло: я нашла калоши, они совершенно целые и мне по ноге.

— Чудесные калоши, — сказал старьевщик, — их можно было сдать в старые веши, а не кидать в мусорный бак.

— Еще, — сказала она, — я нашла картину и повешу ее на стенку. Действительно, в руках у нее была чуть помятая акварель с ученическим изображением натюрморта.

На это старьевщик ничего не отвечал, а она объяснила ему, сверкая глазками за ломаными очками:

— С тех пор, как батюшка из часовни Ксении Блаженной меня благословил, мне стало очень везти. Я ведь тоже тово, блаженная, у меня не все дома. Но мне это не мешает.

Старьевщик и на это ничего не ответил.

Почему-то и ростовщика, и старьевщика успокаивал вид бабки- мусорщицы, роющейся в мусорных бачках; дело было не только в роде ее деятельности, по субординации занимающей низшую, по сравнению с ними, ступень: когда они видели издалека ее небольшую, расплывшуюся, в нелепой одежде, фигурку, они радовались ей, как украшению или хотя бы уточнению пейзажа, им было приятно, что она еще жива и на своем посту.

Хотя они, все трое, были вечные, пребывали они почему-то в разных возрастных, как бывают разные весовые, категориях, при внешнем возрастном сходстве: ростовщик был всегда стар, таким и родился, бабка-мусорщица являла собой вечное дитя, и только у старьевщика была биография, подкрепленная вещественными доказательствами.

Не знаю, как тебе, а мне милее всех бабка-мусорщица с ее бессмысленной любовью, почти безответной, и с ее непонятным счастьем, не замечающим ни убожества, ни небытия. Я ведь тоже люблю тебя вне всякого смысла и разума, невзирая на помойку бытия, на весь мусор житийный, не принимая во внимание факт, что обувка твоя скоро сносится, потеряет подметку, станет непарной, что одежка твоя, которой ты так гордишься, обернется невзрачным лоскутком, что мир склонен к метаморфозам: шелестит дензнаками, осыпается монетками, шуршит ассигнациями. И мы таковы, как есть, неисправимы, и помоечность нам сродни, и музейность; а любви вещественные доказательства не нужны, даже в виде поцелуев, вот и мой поцелуй воздушный, воздушней шарика и пирожных; с тем и прими».

С недоумением написал он этот текст; недоумевая, перечитал. Он сам не понимал написанного, даже не мог решить, сказка ли перед ним, годится ли она для сумасшедших, но все же склонился к мысли, что, видимо, годится. Оставив все как есть, Кайдановский решил после Нового года приписать к истории про ростовщика, старьевщика и бабку-мусорщицу что-нибудь, несомненно сказочное, какой-нибудь волшебный предмет, загадочный инопланетный обломок или говорящего воробья.

Вот и настал канун праздника, когда все стрелки говорили только о приближении Нового года, секундные, минутные, часовые, магнитные и даже чулочные. Отовсюду начинало нести пирогами, студенческими фаршированными куропатками, обывательским студнем и запеченной свиной ножкою.

К накрахмаленному и накрашенному тюлю пришивались последние блестки из фольги, стекляруса, елочного дождя, служащего позументом, аксельбантом, оторочкою плаща, золотом корон.

Маленькие аглаи, эти вечные школьницы, сверкая глазами, вглядывались в даль ближайших суток; уютные алевтины во фланелевых халатиках и папильотках дочитывали романтические страницы поваренных книг; распутные аделины, посетив баню на Чайковского, втирали в свои атласные грешные шкурки крем и загодя мазали за ушами духами послаще; высокомерные аделаиды, тайно вздыхая, вглядывались в винчиевские зеркала. Василии валялись на койках, возле них на стенах висели их карнавальные костюмы; под койками звякали заготовленные загодя бутылки: водочка, отдающее кошачьей мочой (по определению Кузи) дешевое румынское сухое вино, убийственный «Солнцедар», от рюмки которого закаленнейшие пьяницы приходили в глубокое шаманское помрачение рассудка, благородное «Жигулевское» для пьющих и непьющих, пижонский пиратский ром, затесавшиеся невзначай «Чхавери» и «Мукузани», одинокий коньяк и традиционное Советское — значит, шампанское!

Мрачный Комендант строевым шагом обходил огнетушители и пожарные щиты. Елка была уже на месте, в Молодежном зале, поставили не по центру, не над Спящей, а сбоку и уже украшали лампионами, курсовыми самодельными игрушками и печатными пряниками, где только отрыли.

Любите ли вы праздники? или вам милее кануны? Отречемся от старого года, отряхнем его прах с наших ног. Около каждой бутылки дремала гадкая тень грядущего похмелья, маленький, свернувшийся в клубок, незримый белогорячечный чертик. Штигличанские богини ставили в подсвечники девственные свечи; неужели вы пьете и поете при лампочке Ильича? тю на вас! мы влюбляемся только при живом огне, чего и вам желаем; ах, как мерцает свечной огонек в ее зрачке, мерцает, двоится.