— Почему? Пить бросишь. Курить бросишь. У тебя сила воли.

— Сила-то у меня, допустим, есть, а с волей полный абзац. Да не за то не возьмут. Подумаешь, пить-курить. За гордыню.

— А чем тебя возрожденческий идеал не устраивает?

— А человеком во главе угла. Ибо вышеупомянутый в данном геометрическом пространстве начинает мнить себя божеством и оскотинивается до аннигиляции.

Робкий стук в дверь.

— Придется тебе уйти, извини; это аделина.

Но это была аглая, пришедшая одолжить рубль, покурившая, пощебетавшая, присев на край солдатской общежитейской постели, и убежавшая в буфет, чулочки черненькие, челочка, мульки на грудках, шаль с каймою, тень от ресниц. Потом — без стука — пришла и аделина.

— Почему не стучишь?

— А я все проверяю, — отвечала Аделина, — не педик ли ты.

— Так не проверишь, — сказал Мансур, — на ключ бы заперлись. Да это и не модно, Аделина.

— Не модно, но встречается.

— Ты сомневаешься, что я настоящий мужчина?

— Нет, она сомневается, что я, — сказал Кайдановский. — Не оправдывайся. Привет, я пошел. Мой тебе совет, Аделина, ты вообще меньше говори. Молча ты лучше.

— Молча и ты лучше, Кай, — заметила аделина.

За затворившейся дверью Мансур начал воспитывать ее, и совершенно напрасно.

— Женщина, — услышал Кайдановский, уходя, — права голоса, когда мужчины говорят, не имеет.

Услышал в ответ:

— Хоть у тебя и гарем, мы пока еще не в Азии.

Что правда, то правда: к Мансуру хаживали все, как известно, от аглай до аделаид: Люся, похоже, тоже была бы не прочь, но у Мансура имелись свои строгие правила в дополнение к вольным нравам; а уж какая Азия? Туман, снег, снегодождь, гололед, холодок, из подвала веяло мерзлым болотом, подземным ходом в казематы, чахоточной гнилью. Азию присылали Мансуру в фанерных посылках, она рассыпалась фисташками, вяленой дыней, гранатами с алой липкой кровью, медными браслетами, которые он дарил аглаям и аделаидам, алевтины предпочитали кольца (Мансуровых рабынь можно было определить по самофракийским браслетикам и колечкам), сработанные им в подвальной мастерской на настольном токарном станочке, а аделины любили самого Мансура и алое терпкое вино. Зато Мансура терпеть не мог Комендант, все хотел застукать с дамой, да не получалось, не везло Коменданту, к тому же большинство аделин были местные и принимали Мансура дома в отсутствие родителей. Условным стуком постучал в стенку Ван И:

— Мансур, Гоминдан идет!

Комендант железной, извините, поступью Каменного Гостя вступил в коридор; Ван И, отличавшийся феноменальным слухом, знал о его грядущем приближении, едва Комендант вступал на лестницу, ведущую на второй этаж, на нижнюю ее ступень.

Мансур открыл шкаф. Комнату от комнаты отделяли не капитальные стены, а перегородки; в перегородке вынут был кусок; по обе стороны проема стояли шкафы с закамуфлированными шторами задними стенками. Уж на что Комендант, отставной чекист, был дока, но до такого придворного варварства он не смог додуматься. Аделина нырнула в шкаф и благополучно очутилась в комнате Ван И, откуда и вышла, когда Комендант ворвался к Мансуру, застав его лежащим на койке и задумчиво читающим газету с желтым кругом от чайника.

— Чем вы тут занимаетесь? — громоподобно возопил, впадая в дверь, Комендант.

Мансур неспешно опустил газету и ответствовал: — Готовлюсь к зачету по истории КПСС. А в чем, собственно, дело?

Комендант стал заглядывать под кровать и зачем-то открыл тумбочку.

— Вы что-то ищете? — осведомился Мансур.

— Почему не на занятиях? — спросил, багровея, Комендант.

— У меня окно, натурщик болен. Проверьте в деканате, если хотите.

— Ну, погоди, — рявкнул Комендант, выходя, — ведь все равно поймаю, и уж тогда выселю. Аморальный тип. Напринимают гениев заезжих. Что тебе в твоих горах не сиделось?

—Туда, туда, в родные горы, — запел Мансур ему в затылок, — Кар-ме-эн!

«Публичный дом», — думал Комендант, звеня ключами. Попавшиеся ему навстречу аделина и алевтина тоже запели тихонечко за его спиной вразнобой: одна «динь-бом, динь-бом, слышен звон кандальный», а другая «Ванька-ключник, злой разлучник». «Шлюхи», — думал Комендант, спускаясь по лестнице. Думал он чаше всего немногословно, мысли его напоминали команды либо приказы.

На истории искусств, лекции для всего потока, читавшейся в амфитеатром расположенной неуютной и холодной аудитории, опоздавший Кайдановский оказался между двумя алевтинами, шуршавшими бумагами. Историю искусства преподавал тучный Воронцов, напоминавший оплывшую грушу, карикатуру на короля руки Домье; каждый раз, когда дело доходило до слайда с этой карикатуры, волна хохота сотрясала аудиторию, из года в год, на каждом новом потоке. Воронцов картавил и шепелявил, приходил в восторг, описывая произведения, говорил с выражением, сентиментален был до крайности; слушать его было трудно, продраться сквозь его чувства к фактам не могли даже самые прилежные из прилежных. На его лекциях сидели тихо, вежливо, но каждый занимался своим делом. Аделины вязали, аделаиды читали, Василии спали, сдували конспекты, чертили задания по начертательной геометрии, дулись в «морской бой», подделывали билеты на кинофестивали.

Кайдановский заглянул в бумаги правой соседки, которая тщательно вырисовывала на миллиметровке косточки лежащего на боку скелета.

— Что это? — спросил шепотом Кайдановский.

— Летом от Эрмитажа в археологическую экспедицию ездила, — отшептывалась в ответ правая алевтина. — Обмеры по раскопкам. Халтура. Подрабатываю.

— Платят-то прилично?

— Платят все-таки, — прошептала она. — Ездить интересно, мне бы самой никак.

— Где копали?

— В Туве.

Вокруг скелетика лежали черепки, орудия, бусы. Кайдановский глянул налево. Левая алевтина переводила на кальку план пожелтевшего листа.

— Халтура? — прошептал Кайдановский.

— Доклад по СНО, — прошептала алевтина.

— На тему? — он спрашивал просто так, чтобы не уснуть.

— История училища.

— А что за план?

— Наше здание, — шепнула алевтина.

Он заинтересовался. Его всегда интересовала кафедра интерьера, он любил архитектуру, хотя учился на керамике.

— А где купол?

— Это первый этаж, музей.

Кайдановский стал вглядываться. Музей он знал неплохо. Мраморная громада Молодежного зала притягивала его, он любил забираться вниз, под лестницу, к нынешнему входу в музей; он и в гостях-то не мог находиться, не обойдя комнаты, осматриваясь, наподобие путешественника, первооткрывателя; еще на подготовительных курсах совершал он длительные экскурсии по огромному зданию, отыскивая укромные уголки, заповедные лесенки; в отличие от многих преподавателей и студентов он неплохо ориентировался в увенчанной кристаллом застекленного купола громаде и в прилепившихся к ней скромных флигелях.

План стал оживать. Лестница с зеркалами, тут поворот вниз, а вот центральная комната музея с парадной дверью в переулок, вечно закрытой; коридор влево, заканчивающийся окном с витражами, — все, что осталось, почти вся эрмитажная коллекция витражей перетащена из музея училища на Соляном; вот выставка студенческих работ, вот комната с изразцовыми печами, уникальные, петровских времен, печи; а тут витрина с куклами в национальных одежках, фарфоровые хохлушки, белоруски, мордовки, киргизки царских времен, дружба народов, прямо соединенные штаты, он любил куколок, как девчонка; решетчатые ворота, закрытая экспозиция, не для случайных посетителей, где пребывают служащие музея, хранители, научные сотрудники; готическая гостиная, фарфор, чугун, кладовые... минутку; он работал в музее перед тем, как поступил на первый курс, после того, как работал кочегаром, еще и поэтому он так хорошо знал подвалы: что за лестница? там нет лестницы.

Что это за лестница? зашептал он.

— Не знаю, — зашептала она в ответ. - Там нет лестницы, — прошептал он.

— Наверное, раньше была.

— Там квадратная комната, совсем маленькая, мебель и японские ширмы. Оттуда подниматься-то некуда.