Жители Корабельной слободки возвращались с работ на укреплениях. У каждого в руках был какой-нибудь инструмент: у кого — кирка, у кого — лопата. По улице проскакал во весь опор казак с зажженным факелом у седла.
В Кривой балке было и вовсе темно: дедушка даже споткнулся о какую-то промятую жестянку на дороге. Но в Дашиной лачужке горел огонек.
Дедушка обрадовался:
«Вот и вернулась из Балаклавы Дашенька! Ну и шустрая девка! Прямо — стрела. Вчерашний день в Балаклаву отмахала пятнадцать верст, а сегодня из Балаклавы — те же пятнадцать».
Дедушка опять зацепился за что-то на дороге — что там такое, рогожка или тряпка, в темноте нельзя было разобрать. Отшвырнув это ногой, дедушка остановился табачку понюхать. И пока доставал из кармана табакерку, то видел, как снуют лоскуты огня по плотине на Черной речке. Людей не видно было, одни только факелы у седел разрывали темноту и бросались с плотины вниз на дорогу.
«Всё курьеры, — подумал дедушка. — С Альмы курьеры… Каждые полчаса курьер».
И дедушка вдруг заметил, что не слышно стало уханья пушек. Всю вторую половину дня ухало; дедушка к вечеру как-то успел даже к этому немного привыкнуть… И вдруг — не ухает больше. Значит, кончилось на Альме сражение. А чем кончилось? Чья взяла сила?
«Охо-хо! — вздохнул дедушка. — Надо бы на Широкой улице перехватить какого-нибудь курьера; вынести казаку на дорогу бузы ковшик, чтобы освежился, а там и расспросить».
Решив так, дедушка стал подбираться к Дашиной лачужке.
В тусклом оконце дедушка увидел плошку на печурке, а в плошке зажженный фитиль. На столе, спиной к окошку, скрючившись и поджав под себя ноги, сидела… нет, не сидела, а сидел… Во всяком случае, то, что сидело на столе, поджав ноги, не было Дашей.
— Хорошо, — молвил про себя дедушка, — допустим. Допустим, что это не Даша, а тетка Дашина. Зачем же понадобилось тетке этой забираться на стол и сидеть там по турецкому обычаю, поджавши ноги? Балаклава — русский город, и живут там русские люди и греки-рыбаки. Русские, как известно, не сидят, поджав под себя ноги, да и греки тоже. Греки — так те и вовсе терпеть не могут турок… Но постой, постой, Петр Иринеич, — обратился дедушка к самому себе. — Эва, ты, старый, проглядел! Вон она, тетка наша из Балаклавы. Гляди-ка, сидит на табуретке и зыбку качает. И песню поет: а, а-а; а, а-а… Странная песня, очень жалостная… цыганская или молдаванская?.. И странно как-то у старухи платок повязан; платок забран поверх ушей, а в ушах — крупные цыганские серьги. Но Даши не видно. Да тут ли она?
Дедушка вгляделся и заметил, что множество ребятишек, мал мала меньше, разложено на тряпье по всей лачужке. Петр Иринеич насчитал их восемь штук.
— Диво! — молвил дедушка и сам не заметил, как снова полез в карман за табакеркой и табачку понюхал. — Диво! — повторил дедушка.
Но тут у дедушки в носу защекотало, и он, по обыкновению своему, зажмурил глаза и два раза подряд чихнул. И когда открыл глаза, то даже отшатнулся. Из-за мутного стекла, чуть освещенный огоньком плошки, на дедушку глядел… козел. И не просто козел, а козел в очках. Козел был стар и космат, и на нем была жилетка. А позади козла в жилетке стояла та самая старуха в цыганских серьгах, и на столе был разостлан старый жандармский мундир, голубой с серебряными пуговицами. И дальше, на скамье у печки, стоял пустой штоф.
Дедушка перепугался не на шутку.
— Куда это вы занесли меня, мои старые ноги? — прошептал он, взглянув на свои серые от пыли сапоги. — Ладился к Даше в Кривую балку, а попал, видно, в Цыганскую слободку?.. Там этих колдунов — гибель. Давай отчаливай, Петр Иринеич! С цыганами свяжешься — свету не рад будешь. Да еще в ночную пору! Ну их совсем! Давай-давай отселева!.. Снимайся с якоря!
И дедушка шагнул влево.
Но тут луч от плошки, пробившись сквозь оконце, упал на валявшуюся на земле железную вывеску. На вывеске были нарисованы зеленый мундир с красным воротником и широко растопыренными рукавами и большие портновские ножницы. И, кроме того, на вывеске было крупными буквами что-то написано. Дедушка нагнулся и прочитал:
— Хе-хе, — усмехнулся дедушка. — Портного за козла принял. Военный портной Ерофей Коротенький…
Дедушка, с тех пор как уволился с телеграфа, уже больше у военных портных не шил. Много лет потом дедушка заказывал себе платье у единственного в Корабельной слободке портного мастера Кудряшова, мужа той самой Кудряшовой, у которой коза. А с тех пор как умер Иван Егорович Кудряшов, дедушка и вовсе ничего себе не шил. Так, старое донашивал. А портной Ерофей Коротенький шил на нищих пехотных офицеров, да на полицейского пристава Дворецкого, да на жандармского полковника Зубова. И жил Ерофей Коротенький по ту сторону Севастополя, где-то в Артиллерийской слободке.
— Постой, постой, Петр Иринеич, — снова обратился к самому себе дедушка. — Как же это можно тебе в десять минут времени из Корабельной в Артиллерийскую перекинуться?
Тут дедушка и вовсе рассердился, только неизвестно на кого. Впрочем, он сейчас же решил, что во всем виноваты англичане и еще французишки эти: лезут, черти караковые, куда не просят; такая кутерьма кругом — дедушку совсем с толку сбили. И чтобы с этим покончить одним разом, дедушка шагнул направо, дернул за вбитый в дверь колок и вошел в освещенную плошкой лачужку.
Военный портной Ерофей Коротенький уже успел опять взгромоздиться на стол и разложить на коленях у себя потертый жандармский мундир. Дедушка заметил, что по всей жилетке у портного натыканы иголки, а на среднем пальце у него железный наперсток. Но очки были теперь подняты на лоб, и военный портной, помаргивая воспаленными веками, недоуменно глядел на появившегося в дверях посетителя, одетого не в мундир и не в китель, а в заурядное гражданское платье.
— Добрый вечер, — сказал дедушка, снимая картуз.
— Здравствуйте пожалуйста, — ответил портной.
Он как-то боком свалился со стола и шлепнулся босыми ногами об пол. Дедушка тут же решил, что по человеку и фамилия: у Ерофея Коротенького было обыкновенных размеров туловище на кривых, непомерно коротеньких ножках. И от этого портной казался квадратным. Он сшиб с табуретки кучу распоротого тряпья, и дедушка уселся, опершись обеими руками на палку.
Дедушка не знал, с чего начать, как подойти к такому деликатному делу. Тут и Даша, и тетка Дашина… А кроме того, дедушка не был уверен, что он находится теперь в Корабельной слободке. Может быть, он каким-то чудом все-таки забрел в Артиллерийскую, где испокон веку и проживал военный портной Ерофей Коротенький. Дедушка был самолюбив и очень боялся, как бы все это не открылось и его не засмеяли бы соседи. Пойдет звон по всей Корабельной слободке, что старик Ананьев совсем спятил, уже не отличает четверга от субботы. И дедушка решил подойти к делу не сразу, а исподволь, и не прямо, а стороной.
— Вот, господин мастер, — сказал он, — привозу совсем не стало, суконца хорошего не видно, в лавках одна заваль… А всё эти англичане с французами.
— Холера бы взяла их! — вскрикнул портной, хватаясь за голову. — Нет сукна — нет работы; а нет работы — нету хлеба. — Он поднял вверх руку с наперстком на пальце и сказал — Без хлеба что? Могила? Гроб? Да.
Вцепившись всей пятерней себе в волосы и взъерошив их, он обежал вокруг стола.
— Я не зверский человек, — сказал он всхлипнув. — Как мундир штопать, так, значит, «шей, Ерофей!» — И он схватил со стола жандармский мундир с полковничьими эполетами и тряхнул им в воздухе, как бубном. — Да, — кричал он, потряхивая скомканным мундиром, — как шить, так «Ерофей, шей!», а как за деньгами придешь, так Ерофея — взашей. И не обижайся, Ерофей, не обижайся. Обидишься — плохо тебе будет.
«Эк, накипело у человека! — подумал дедушка, глядя на мельтешившего у него в глазах портного. — Да и хлебнул, видно, с горя: вон у него штоф пустой стоит. Видно, один весь штоф и высадил. Стало быть, такая уж причина подошла. День-деньской в работе колотится; ну вот — к вечеру, значит, и ублажился, сердечный».
А портной швырнул одежину на стол, развел руками:
— Денег нет, хлеба нет, хибара сгорела…
— Как сгорела? — ухватился моментально дедушка. — А эта?..
И дедушка обвел рукой лачужку с ребятами, набросанными по всем углам.
— Только вчера переехал, — ответил портной. — Девицу одну на базаре встретил, продавала то да се… «Не купишь ли, говорит, мастер, у меня хатенку в Корабельной, в Кривой балке?» Хорошая девица, уступила бедному человеку. Такой дворец — и всего за десять рублей. Прямо — царский дворец… Его величество государь император, — усмехнулся он едко.
У дедушки от всего, что он сегодня видел и слышал, мутилось в голове.
«Постой, — твердил он мысленно себе самому. — Девица, продавшая портному свою лачужку, — это, конечно, Даша, Даша Александрова. Постой!..»
Но тут дедушка вздрогнул и сразу поднялся с табурета. В дверь лачужки раздался с улицы сильный удар.
Портной бросился к окошку. На улице было светло, и по земле прыгали длинные тени. И снова удар в дверь, и удары эти посыпались один за другим…
— Гей, — кричал кто-то с улицы, — чи есть тут живой человек?
Портной затрясся и забегал по комнате.
— Казаки, — шептал он в ужасе, рассовывая по всем укромным углам лоскуты, обрезки, поношенные армейские мундиры, споротые галуны. — Беда! Последнего лишишься!
Дедушка вышел на улицу. Молодой казак, с желтыми, как солома, усами, сидел на взмыленной лошади и рукояткой нагайки поправлял светильню в горящем факеле. Увидя дедушку, он наклонился в седле и сказал:
— Господин хороший, с дороги я, видно, сбился; повернул, да не туда. Скажи на милость, как мне на Павловскую батарею выехать; да водички мне испить не пожалуешь ли? Пыль в горле комом сидит.