Изменить стиль страницы

Обрезание

Как ни крути, обойти вопрос обрезания в истории о жизни в Израиле довольно сложно.

Обрезание в иудаизме называется «брит мила» и символизирует союз человека с Богом. Правда, я так и не понял, что именно является залогом союза — сама крайняя плоть или ее усекновение. «Что их Бог намерен делать с этим кусочком меня?» — вероятно, думал я, когда близился мой черед вступать в этот чудный и чудной союз. «Ишь на что позарился, зачем он ему?»

Как не странно,.. (или, наоборот, странно — затрудняюсь определиться) …в поисках ответа на подобные вопросы написаны тонны макулатуры. К примеру, я только что вычитал: дескать, Творец хотел, чтобы этот «последний штрих» — доведение тела до совершенства — осуществлялся самим человеком. И это, братья по несчастью, учит нас тому, что духовное развитие может и должно достигаться только личным усилием.

С «последним штрихом» было решено не затягивать. Вскоре после репатриации родители туманно объяснили, что, когда меня призовут в израильскую армию, «штрих» может оказаться чрезвычайно критичным. «Ну, и израильские женщины…» — еще более смутно намекали они. Связи с женщинами вообще, а тем паче — с израильскими, я тогда воображал довольно абстрактно. А представить, что же такое собирается делать со мной израильская армия, и вовсе не мог. Неужто заставят письками меряться? Но перечить такой коалиции, как родители, армия, плюс все израильские женщины, в двенадцать лет было сложно.

Придание моему телу окончательного совершенства состоялось не в больнице, а в каком-то подозрительном религиозном заведении. Совершал это священнодейство не хирург, а моэль. Так называется человек, уполномоченный Раввинатом20 и, предположительно, имеющий специальную медицинскую подготовку. Замечательная, должно быть, профессия — ежедневно с Божьей помощью оттяпывать у десятка-другого еврейских мальчиков.

Совершенствоваться нас потащили втроем — меня, моего брата и нашего двоюродного брата. Их семья приехала вместе с нами, и жили мы пока в одной тесной квартире. Не помню, кто шел первым, но мне выпало быть последним в очереди на экзекуцию. К ее началу я уже успел насмотреться на них обоих и наслушаться сперва впечатлений, а потом и стонов, когда стал отходить местный наркоз.

Помимо моэля, в комнате обнаружились еще два каких-то хмыря. Это показалось мне перебором. И без того страшно, а тут еще три дядьки на одного… или как бы это… на один мой и так съежившийся от ужаса интимный орган.

Положили на кушетку, вкололи обезболивающее и предупредительно отгородили верхнюю часть меня (с глазами и ушами) от предстоящего кошмара декоративной занавеской. Крайне гуманно и деликатно, вот только левая стена почему-то была полностью зеркальной. В зеркале я, конечно, не видел самого органа и что они там с ним вытворяют, зато кровь, которой эта троица измазалась почти по локти, разглядел сразу и крайне отчетливо.

В глазах плывет. Крови неправдоподобно много. Оторваться от зеркала никак невозможно. И вдруг звонит телефон. Моэль сдирает одну перчатку, хватает трубку и принимается метаться туда-сюда, поминутно взмахивая окровавленной рукой и гортанно каркая на непонятном мне иврите. Двое помощников мгновенно теряют ко мне интерес, ретируются к окну и начинают о чем-то спорить, выразительно жестикулируя.

Анестезия понемногу отходит, зеркало тоже тут как тут — никуда не делось. А жизнь идет своим чередом. Моэль энергично втирает что-то телефонной трубке, те двое точат лясы у окна, и в отражении по белым простыням расплываются багровые пятна. Проснувшаяся боль нарастает и становится все острее.

Спустя мучительно долгий промежуток времени, телефонные терки были целиком и полностью перетерты, лясы всесторонне отточены, и только тогда меня наконец-таки дорезали. И началась самая восхитительная часть кордебалета. Как нас в таком состоянии доставили домой, уже не помню. Зато ясно вижу, как мы все трое дней десять шатались по квартире в юбках.

Ни трусы, ни штаны мы надеть не могли. Выйти куда-либо — и подавно, тем более в юбках. Ковыляли как пингвины, переваливаясь на широко расставленных ногах. Было довольно больно, но дико смешно. А смеяться, оказалось, гораздо больнее, чем ходить. И, если ходить можно было по минимуму, то не смеяться не удавалось никак. Словом, насыщенное времяпрепровождение.

Две недели спустя я смог кое-как напялить брюки и вернулся в школу изучения иврита. Прихрамывая, плетусь по коридору, тихо постанываю, а пацаны в смежном переходе гоняют в футбол. Заглядываться на них мне недосуг, каждый шаг — пируэт эквилибристики — требует осторожности и концентрации. И тут кто-то особо талантливый и меткий со всей дури засандаливает мне мячом между ног.

Мда… Здесь как бы описывать нечего. Часа полтора я, скорчившись, валялся на полу и вряд ли когда-либо забуду это переживание.

Так я и вступил в союз с Богом, в которого не верил и не верю. Зато мое тело обрело окончательное совершенство, в чем, как и предрекали мои прозорливые родители, имели удовольствие убедиться и израильская армия, и немало прекрасных женщин.