Бедная трактирщица, обладавшая однако природным умом, взяв на себя попечение обо мне, завершила мое образование чтением серьезных книг: по Телемаку, Расину и Вольтеру, составлявшим всю ее библиотеку, она выучила меня хорошо читать, потому что хотя я и знал наизусть Генриаду и Иерусалим, но умел читать только глазами и не умел сложить двух слов вслух; старый школьный учитель, приглашенный теткою, выучил меня считать правильнее чем я умел до тех пор. Но на этом остановились мои занятия, потому что тетка не имела средств продолжать мое образование. Я имел большое расположение к рисованию, и она желала развить во мне эту склонность; но и тут непреодолимым препятствием явились неизбежные расходы. Мое нравственное воспитание шло своим порядком, благодаря наставлениям, которые добрая женщина умела приноравливать к моему возрасту».
Это скудное образование автора знаменитых песен не давало бы по-видимому права требовать от его произведений ничего иного, кроме безыскусственных красот природного гения, т. е. живых и остроумных мыслей, хотя порою и причудливо украшенных, но в сущности не глубоких. Между тем вышло наоборот: редкий писатель владел до такой степени языком и отличался такой безукоризненной внешней отделкой своих произведений, как Беранже. Этот человек, так мало знавший по латыни, что на первой исповеди священник должен был разрешить ему читать молитвы на французском языке, мог по справедливости быть поставлен на ряду с Горацием — одним из лучших поэтов древнего мира.
Тетка маленького Беранже собиралась отдать его в учение к часовщику, так как это мастерство ему нравилось и подходило к его природной склонности, но несчастный случай помешал этому.
«В мае месяце — говорит Беранже — я стоял в дверях гостиницы. Бушевала сильная буря. Раздался страшный удар грома, который поверг меня на землю почти в бездыханном состоянии.
Я долго не мог оправиться от потрясения; мое зрение, до тех пор очень хорошее, весьма пострадало; поступить в учение к часовщику мне было уже невозможно. Тетка понимала однако, что мои занятия по хозяйству в гостинице не могут обеспечить мое будущее. Кроме того она заметила, что мое маленькое тщеславие всегда чувствовало себя оскорбленным, когда мне приходилось служить за столом или идти в конюшню. Она отдала меня к золотых дел мастеру; но учитель мой, человек очень бедный, выучил меня лишь очень немногому. Из его заведения я перешел к нотариусу, который сделался потом мировым судьей. Этому прекрасному человеку удалось поместить меня в типографию, только что основанную Лене в Перонне. Я пробыл там два года, охотно занимаясь работой; но я не мог сделаться хорошим наборщиком по своей малограмотности. Сын Лене который был немного старше меня, стал моим другом и старался научить меня началам родного языка; ему удалось также передать мне правила стихосложения. Я не скажу, чтобы именно он возбудил во мне расположение к стихотворству, так как я уже давно чувствовал его. Двенадцати лет, не имея понятия о том, что стихи подчиняются какому-нибудь размеру, я писал рифмованные строки одинаковой ширины по двум линейкам и полагал, что стихи эти также правильны, как стихи Расина…»
Беранже.
Отозванный из Перонны, Беранже возвратился в Париж к отцу, который нуждался в его помощи для финансовых операций, не имевших впрочем никакого успеха. Отец Беранже открыл в Париже кабинет для чтения и вверил его надзору сына. Это занятие оставляло молодому человеку много свободного времени, которое он употреблял на сочинение стихов. Но в то время ему было восемнадцать лет, а имя Беранже сделалось известным только на тридцатом году жизни поэта. Сколько опытов и усилий сделано было в продолжение целых пятнадцати лет! И сколько также лишений пришлось перенести Беранже в первое время! Сатиры, комедии, водевили, исторические произведения, — он перепробовал все, но из всего этого ничего или почти ничего не сохранилось. Путь к известности суров и труден; Беранже испытал это больше, чем кто-либо. Сколько различных перемен он должен был испытать, прежде чем достигнуть цели! Мальчик в гостинице, золотых дел мастер, клерк у нотариуса, наборщик, — он прошел все эти многочисленные профессии, прежде чем сесть в кабинет для чтения в качестве библиотекаря. Впоследствии Беранже служил при университете; там его занятия были чисто канцелярские; он удержал их за собою до того времени, когда успех его песен открыл ему новый источник существования.
Так как уже два писателя дали нам свое жизнеописание, то обратимся к третьему.
Валентин Жамере-Дюваль был сын бедного крестьянина маленькой деревни Артенэ в Шампани. Ему не было еще десяти лет от роду, когда отец его умер, оставив вдову со многими детьми в жертву нищете. Валентин был старший в семье; мать тотчас же поместила его в услужение к соседу, который поручил мальчику стеречь индюшек.
Должно быть Валентин стерег их плохо, потому что по прошествии нескольких месяцев, он был выгнан хозяином с таким позором, что, не смея возвратиться к матери и не желая быть ей в тягость, пошел куда глаза глядят, надеясь на милосердие Божие и на помощь добрых людей. Это было в начале суровой зимы 1709 года; путешествие казалось очень тяжелым Валентину, лишенному всяких средств к существованию.
«Когда я шел из Прованса в Бри, — рассказывает он сам, — я чувствовал такую жестокую боль, что мне каждую минуту казалось, что голова моя распадается. Подойдя к одной ферме, я умолял вышедшего из дверей человека дать мне приют, чтобы обогреться и прилечь; я не мог дольше переносить мучительную боль. Этот человек тотчас же провел меня в овечий хлев, где дыхание этих мирных животных согрело меня и уничтожило оцепенение, в котором я находился; что же касается до головной боли, то она доводила меня почти до обморока.
На другой день утром фермер, зайдя взглянуть не меня, испугался моих сверкавших воспаленных глаз, распухшего лица и красного тела в прыщах. Не колеблясь, он объявил, что у меня оспа, что я неминуемо должен погибнуть, потому что он решительно не может содержать меня в течение такой продолжительной болезни; но и помимо этого, вследствие переменчивой погоды, моя болезнь непременно должна быть смертельна. Он видел, что я не в состоянии выдержать дорогу до места где мне могли оказать действительную помощь. Увидев, что я не в силах отвечать на его сочувственные слова, фермер был тронут и, оставив меня, возвратился с узлом старого белья, в которое завернул меня, как мумию, сняв с меня предварительно мои лохмотья.
Так как овчарня была устлана подстилками из навоза, то фермер, убрав некоторые из подстилок, очистил для меня место, покрыл его соломой, а на эту солому положил меня, посыпав ее пухом; затем он покрыл меня теми самыми подстилками, которые прежде снял с земли, т. е. навозом. Укутав меня таким образом, он перекрестил меня и оставила на волю Божию, так как был твердо убежден, что я умру.
Я остался в положении Иова, но только я лежал не на навозе, а в самом навозе по горло. Теплота, исходившая от него и дыхание овец спасли меня. Испарина вызвало наружу яд, которым я был поражен; высыпание произошло очень быстро, не причиняя мне особенно сильных страдании. Пока я лежал в заразе и гнили, зима чрезвычайно удручала обывателей деревни. Меня часто будил внезапный шум бури, похожий на раскаты грома или пушечные выстрелы. На утро, на расспросы мои о прошлой ночи, мне объясняли, что от жестокого мороза огромные камни распадались на куски, а ореховые и дубовые деревья трескались и кололись до корня. Я сказал уже выше, что добрый фермер по бедности затруднялся дать мне приют; и действительно, оброк и подати до такой степени разорили этого бедняка, что у него не только взята была из дому мебель, но был продан даже рабочий скот. Овчарня оставалась нетронутой, потому что принадлежала владельцу фермы. Мой хозяин был прав, предупреждая меня о приеме, на который я мог рассчитывать. Правда, в начале болезни я не был ему в тягость, потому что несколько времени не мог ничего есть; по могло случиться, что я погиб бы от изнурения, если бы добрый фермер, за неимением питательного бульона, не давал мне каши, которая потому только и имела кое-какой вкус, что щедро была приправлена солью. Он присылал мне эту кашу два раза в день в сосуде с пробкою, имевшем форму графина; я ставил этот сосуд в навоз для предохранения от мороза. Это была моя единственная пища в продолжение пятнадцати дней; за отсутствием жидкой пищи я должен был довольствоваться водой, которую мне приносили на половину замерзшею.
Между тем мои силы потребовали боле существенного питания, а фермер мог мне давать только жидкий суп и несколько кусков черного хлеба, до такой степени окоченевшего от мороза, что его надо было разрубать топором. Таким образом, несмотря на голод, который я сильно ощущал, я должен был сосать замерзший хлеб, или ждать, пока он отогреется, по методе, которую я употреблял в отношение каши.
Несмотря на скудость моей пищи, бедный фермер объявил мне, что не в состоянии долее нести и эти расходы, что поэтому он уже ищет людей, которые приютили бы меня. Он говорил с священником прихода, который жил в четырех лье от фермы; священник согласился, чтобы меня перенесли в соседний дом. Меня вытащили и, завернув в какие-то лохмотья и сено, чтобы предохранить от холода, привязали к спине осла; кто-то взялся проводить меня, чтобы не дать мне упасть. Меня привезли на место полумертвым от холода и думали, что если я не умру, то наверное останусь с отмороженными членами. Это действительно так бы и случилось, если бы меня положили тотчас же перед огнем; но по благоразумной предосторожности мне прежде всего начали тереть лицо, руки и ноги снегом, до тех пор, пока в них не пробудилось осязание, и потом положили в такое же убежище, из какого меня взяли. Через восемь дней, когда холод поутих, меня перенесли в комнату и положили на постель. Благодаря попечениям сердобольного священника, здоровье и силы мои восстановились».