Изменить стиль страницы

— Пользуйся, парень, моей добротой — без процентов даю. Потом — сосчитаемся.

Он, Гобсек вонючий, так и говорит с ударением на первое «о» — процентов. А ещё он говорит «позвонишь», «одеть» вместо «надеть» и путает слово «эффектный» с «эффективным». «Я, — говорит, — люблю эффектность в денежных делах!..»

Пошарив под тугой резиной матраса, я проверил: здесь, родимые, все тыщи до единой. Была, была, конечно, опасность, что Михеич и его подельники проследили и выяснили: никуда я вчера не уехал, весь и полностью туточки, на своей ещё законной жилплощади. Но, с другой стороны: а какой им резон чересчур утруждать себя? Таких, как я, объектов внимания, у них, поди, не один десяток в городе. Они уже уверены, они уже спокойны: весь я полностью ихний, спутан-связан денежными путами по обеим ногам и полутора рукам. Никудашеньки мне теперь от них не ускользнуть, не деться. Они, скорей всего, и решили: да пусть хоть и не поехал в Москву — сильнее упьётся, до крайней точки дойдёт, тёпленьким последнюю подпись свою и поставит.

Действительно, нет им уже резону суетиться и следить за мной, да и предупредил я Карла Маркса, Михеича этого гадючьего, что ненавижу филёров и вообще — дайте мне отдохнуть, даже привзвизгнул я, от ваших уголовных рож. Борода ухмыльнулся глумливо: мол, покуражься напоследок, алкаш. Волос-глист захихикал поганенько: мол, вот кобенится, сука, вот артист халявный, в натуре. А Валерия даже вид сделала, будто обиделась за «уголовные рожи». Впрочем, может быть, и не только вид сделала: она, Валерия-то, что-то стала на меня в последнее время всерьёз поглядывать, с какой-то даже жалостью.

Следят они за мной или не следят, но осторожность никогда не помешает — резонно и вполне трезво решил я в то апрельское рождественское утро, на улицу мне высовываться не след. Я, невольно охая, стащил своё измученное тело с мягкого податливого матраса, доковылял до перебинтованного телефона (сколько раз шмякал бедолагу об стену), накрутил позывные Мити Шилова.

Я погорячился, когда заявил, будто очутился один-одинёшенек в этом неласковом городе. Нет, остался ещё у меня последний и разъединственный друг-земляк по месту рождества и гениальный художник Митя Шилов.

— Митя, — сказал я с придыханием в трубку, — твоей нет рядом?

— Нет, — сказал Митя, — слава Богу, нет!

— Тогда, Митя, спасай меня! — вскричал я, уже не приглушая голос. — Сегодня же — моё рождение. Тугрики есть, навалом, но я не могу высунуть нос из дому.

Митя врубился сразу — чего ж тут долго объяснять.

Пока он добирался, я сполоснул жидким льдом из-под крана опухшее лицо, почистил на совесть зубы, проскрёб щёки и подбородок туповатым уже лезвием, подровнял белогвардейские свои усы, смягчил кожу питательным кремом из запасов жены. Это — святое: весь этот утренний туалетный церемониал. Это у меня в крови: в свинтуса-то превратился-упал, быть может, но в мелочах меня не перегнёшь. Даже, наверное, в гробу уже я тщательно побреюсь и облицую покороче ногти на единственной руке моей. Ногти я подтачиваю на оселке — удобно, да и аккуратно получается.

Так вот, Митя прилетел, оторвав себя ради друга-земляка и опохмелки от холста размером два на пять метров под названием ни больше ни меньше, как — «Гибель России». Я отделил ему полпачки дешёвых денежных знаков погибающей России, дал наказ фальшивки не жалеть и предупредил:

— Постарайся, Мить, проскальзывать ко мне понезаметнее — есть ребята, приглашать которых к столу я сегодня шибко не хочу.

— Понял, — коротко ответил Митя.

Он, как и все гениальные люди, в трезвом виде упорный молчун. К тому ж, Митя меня знает: что надо и когда надо я расскажу сам. Отсутствие назойливого любопытства — вот главное достоинство истинных друзей.

— Сумка есть? — ещё спросил я.

— Пакет есть, — хлопнул Митя себя по заднему карману потрёпанных вельветовых джинсов.

Митя Шилов, мой друг и товарищ, в отличие от своего знаменитого московского однофамильца и собрата по кисти, — не самый богатый российский художник. Далеко не самый.

Пока он бегал через дорогу на рынок, я сполоснул ради праздника потщательнее стаканы, ложки и тарелки, удерживая себя изо всех сил, чтобы не глотнуть сырой воды из-под крана: уж потерплю, зато слаще тогда прольётся в горло опохмельная первая порция.

Митя нарисовался через полчаса на пороге со свёртком из собственной плащевой куртки в охапке. Оказывается, пакет ширпотребовский не выдержал весомого вкусного груза, лопнул по шву. Да и то! В охапке было: две бутылки (по 0,75 л) немецкой водки «Смирнофф», пластиковая цистерна двухлитровая польской шипучки «Херши», дубинка штатовского сервелата, ало-сочный жирный бок корейской горбуши, треугольный кус дырчатого датского сыра, банка литровая португальских пупырчатых огурчиков с чесноком, упаковка негритянского риса «Анкл Бэнс» и связка желтопузых израильских бананов, которые, говорят, торгаши находчивые наловчились хранить в городском морге, арендовав его в складчину. Единственное, что, образно говоря, капало бальзамом на наши с Митей патриотические души и желудки в праздничном наборе — буханка-каравай отечественного барановского хлеба, да и то, может быть, испечённая из канадской пшеницы.

Рис разрекламированный мы с другом-сотрапезником порешили оставить на потом, а поначалу лишь с холодными закусками расположились в комнате, расстелив старый номер «Новой барановской газеты» перед моим матрасным ложем. Я, конечно, и сам бы мог накрыть-сервировать стол, разлить живительную влагу по гранёным фужерам, хотя даже протез не пристегнул — он так и висел на гвоздике, над постелью, но друг Митя не позволил мне в этот торжественный день утруждать себя хозяйскими заботами. Он быстро и художественно сотворил на газете натюрморт, с помощью своего ножа, похожего на уголовный финач, обезглавил фальшивого «Смирноффа», набулькал по половине стакана, поднял свой.

— Как бы я, Вадим, хотел поднять за твоё здоровье настоящей «Смирновской» или «Столичной», но весь рынок пробежал — одна эта дрянь забугорная… Тьфу! Давай-ка выпьем за то, чтоб уж к следующему твоему дню рождения Россия-матушка возвернулась в Россию!

— Так мы за меня пьём или за Россию? — подколупнул я.

— За тебя и за Россию, — серьёзно, без ухмылки ответил Митя: он терпеть не мог шуточек на эту тему. — На таких, как ты, Вадя, Россия и держится.

— На алкашах таких? — всё же не удержался я и, перебивая ненужное возражение, кивнул. — Давай, а то заболтались.

Пошла хорошо, хотя и фальшивая. Я похрустел пиренейским огурцом, Митя по исконной привычке занюхал вначале горбушкой хлеба, затем глотнул шипучки, поперхнулся.

— Фу, чёрт! В этом «Херши» первый слог аккурат в точку — херовый напиток. Щас бы кваску!

Это уж точно.

3

Я знал, что через часок-полтора придется распрощаться с Митей: мне надо было остаться одному — думать.

Притом, я ещё не знал, не решил — посвящать ли его в мои назревшие, как гнойники, проблемы. Бог его знает: за свою жизнь один я ответствен, а имею ли право рисковать жизнью чужой — пусть даже и ближайшего друга разъединственного?..

Пока же надо успеть за час-полтора наговориться-наобщаться с Митей. Тем более, не виделись мы, почитай, недели две — его благоверная Марфа Анпиловна терпеть меня не может и всячески общению нашему препятствует.

— Ну, как у тебя движется дело с «Гибелью России»? — начал я с основного, сразу после второй порции горючего.

— Застрял, — мрачно признался Митя. — Глазунова повторять не хочется, да и нельзя. А как втиснуть тему такую глобальную в рамки два на пять?

— А ты мог бы нарисовать картину — «Рождение России»?

— Рождение?.. — Митя задумчиво потрепал свою щегольскую, как у Репина, бородку. — Даже в голову не приходило…

— Не мучайся, — обрадовал я, — есть уже такая. На днях в одной конторе увидел — календарь такой, репродукция. Слыхивал ты про художника А. Набатова?

— Вроде нет.

— Я тоже — в первый раз. Представляешь, он Россию в виде молодой прекрасной и совершенно обнажённой девушки изобразил. Она рождается-выходит из какого-то шара — то ли земной шар, то ли яйцо, а может, и то, и другое вместе. Шар этот раскалывается на две половинки, на два лика: слева — вестгот какой-то, рыцарь-крестоносец, справа — узкоглазый азиатский лик, монголо-татарский. Они, лица эти — и европейца, и азиата — мертвы, сине-чёрны, безжизненны. А Россия — кровь с молоком, вся полна жизни, глаза голубые светятся. Правда, ангелы-ангелочки с крылышками уже венец терновый на голову ей готовятся примерить, фоном картине — горящие церкви, кровавое зарево пожарищ…

Митя слушал моё неуклюжее описание, морщил лоб, пытаясь, видно, представить въяве картину неизвестного ему, да и, вероятно, ещё мало кому известного, А. Набатова. Вздохнул недоверчиво.

— И что, Россия у него — совсем нагишом? Да ещё, поди, и расщеперилась? Это модно щас.

— Типун тебе! Ничего сального нет — всё со вкусом, в меру. Она, Россия-то, в пол-оборота к зрителю стоит. Только глаза-глазищи — не прикрыты и прекрасны.

— Ну, что ж, смело. Надо взглянуть, — констатировал Митя. — Где, говоришь, видал?

— В ЖЭУ нашем, в третьем. Там у них до сих пор портрет Ленина под стеклом висит, в галстуке и пиджаке, а рядом вот они Россию обнажённую повесили…

— Вот именно — повесили, — буркнул Митя. — Давай-ка, именинник, репетатур лучше да стихи свои почитай.

Новая порция наконец-то полностью уравновесила организм. Захотелось есть. Мы с Митей подналегли на колбасу из бизонов и ворованную у нас и нам же корейцами проданную красную рыбу. Когда чуть прожевали, я и сделал Мите второй подарок в мой рождественский день.

— Я, — сказал я Мите, — читать свои вирши тебе не буду, а почитаю лучше настоящие стихи. Слушай.