Изменить стиль страницы

— Знаете, ребята, я, как и все мы — циник, но когда в зал вошёл Брежнев и все вскочили, вскочил вдруг и я. Больше того, рукоплескал от сердца, от души, и даже слёзы на глазах проступили… Вот ведь психоз какой!

Да-а-а, психозу в те брежние застольные времена хватало. И — цинизма. Впрочем, жизнь брала своё и шла своим чередом.

Мы ещё умели радоваться жизни.

3

Первым женился циник Сашка.

Женился на Любе. С того разгульного седьмоноябрьского дня они уже не расставались и хотя порой ссорились, но непременно мирились и в конце концов на втором уже курсе сыграли свадьбу. Я был свидетелем со стороны жениха, мёд-пиво пил — по усам текло и в рот изрядно попало.

Следующим, спустя полгода, на удивление всем оженился наш кудрявый Лёнечка. Полтора курса он сидел на лекциях и семинарах с такой же школьницей-медалисткой, видел в ней товарища по учёбе, спарринг-партнёра в период сессий и вдруг заметил, что при соприкосновении с подругой-отличницей локотками его бьёт током и бросает в жар. А когда они случайно однажды поцеловались, то тут-то всё и выяснилось-разрешилось. Поженились голубки. Я снова играл роль шафера — такова уж моя планида.

А уже на четвёртом курсе, когда мы обитали в трёхместной каюте, пришёл черёд и Паши. Он женился на… моей невесте. Да-да! Дело в том что на новогоднее застолье одна из наших, дасовских, девчонок пригласила в общагу свою землячку, эту самую Тоню-лимитчицу, сильно мечтавшую с серьёзными, как говорится, намерениями познакомиться со студентом-журналистом. Ей заочно порекомендовали меня: как самого старшего среди сотоварищей, самого (чего уж скрывать!) талантливого и очень даже галантного кавалера — был, был когда-то порох в пороховницах! Меня тоже предупредили, и с первых же минут знакомства с симпатичной большеглазой Тоней я принялся старательно строить куры. Дело продвигалось по сценарию: мы сидели за столом рядышком, бедро в бедро, рука моя уже как бы ненароком потерялась-позабылась на плече гостьи, мы уже чокнулись на брудершафт и — ещё жеманно — поцеловались…

И вот тут меня подвела близорукость: очков тогда я ещё не носил и в полумраке сел в большущую лужу. Я принялся вязать из словес очередной поэтический комплимент своей даме и ввернул нечто про наш с нею родственный объединяющий цвет глаз — карий. И — всё. Некий таинственный тумблер щёлкнул, контакт оборвался, Тонечка, ещё за секунду до того внимавшая каждому моему слову, вдруг потухла, отодвинулась, стёрла ласковую улыбку с губ. Я на свою беду (или счастье — неисповедимы пути Твои, Господи!) не сразу это заметил, отвлёкся, пошёл отплясывать в пылу веселья с другой подругой, а когда спохватился, Тони и след простыл. А её землячка меня пожурила: ох ты, мол, и ухажёр, мать твою! Не разглядел, что у невесты будущей глаза редко-зелёные, изумрудные — чем она гордится до чрезвычайности. Будешь в следующий раз исправлять-замазывать свою оплошку…

Но ничего мне замазывать не пришлось, да и, признаться, не хотелось: что-то я до свадьбы-женитьбы вроде как бы ещё и не дозрел. Зато Судьба Паши-рижанина встрепенулась, ухватила вожжи событий в свои руки. Недасовская скромная дивчина глянулась моему другу с первого взгляда. Когда через пару недель Тонина землячка заглянула к нам в комнату и начала тянуть меня в гости к Тоне на старый Новый год — исправлять оплошку, а я взялся кочевряжиться и отнекиваться, Паша пошёл ва-банк и предложил себя в качестве сопровождающего. День этот всё и определил.

Как сам Паша потом живописал в подробностях, он бы не решился ни на какие шаги-объяснения, если бы не совершенно дикий случай. Тоня в своём Тёплом Стане, в своей общаговской комнате-секции встретила гостей одетая ещё по-домашнему — в халате. И потом, когда праздничный стол был оформлен, она скрылась в ванную — переодеться. А Паше, уже пьяному без вина и плохо соображающему, приспичило позарез в туалет по малой нужде — в той цивилизованной общаге лимитчиков санузел был раздельным. Он прошёл в коридорчик, запутался и по ошибке торкнулся в дверь ванной. Двери отверзлись, и Паша превратился в соляной столб — вмиг окаменел и покрылся солёным потом: хозяйка в одних беленьких трусиках, тоже окаменев, смотрела на него зелёными глазищами, демонстрируя свои прелести во всей неприкрытой красе. А грудь у Тони — это я ещё в новогодний вечер углядел под блузкой — имелась, так сказать, в достаточном количестве. Павлу было чего лицезреть, вернее — персизреть.

В это прекрасное мгновение, которое остановилось, пока недогадливая (или чересчур по-женски догадливая) Тоня не прикрыла свои алые девичьи сосцы, Паша и обезумел окончательно. Немудрено, что буквально через три месяца они с Тоней сочетались законным браком, сняли комнату и принялись плодиться и размножаться. Я, само собой, на свадьбе был свидетелем очередного чужого счастья.

Мы с Аркашей остались на пятом курсе в трёхместке вдвоём — Паша превратился в «мёртвую душу». Кстати, совсем недавно узнал я про то, как нынешние, времён перестройки, дасовские мёртвые души сдают своё общежитское место, причём за валюту — койко-место стоит 80-100 баксов. Вот, уж действительно, — o tempora, o mores!

Тогда же, в начале 1980-х, про паршивые девяностокопеечные доллары и мыслей ни у кого из нас не возникало, так что остались мы с Аркашей на трёх койках в комнате вдвоём.

Последние могикане.

4

Впрочем, «вдвоём» — это сильно сказано.

Я-то, если откровенно, подустал и душой, и телом. Да и ничего удивительного в том нет: вон Печорин, мой ровесник практически, уже к двадцати пяти годам оравнодушел к женским прелестям, заскучал, перестал пополнять коллекцию любовных побед. Мне страстно вдруг захотелось какой-то чистой, возвышенной, поэтической любви, чего-нибудь этакого в духе Тургенева, а ещё лучше — Руссо. С сексуально озабоченными такое случается сплошь и рядом. И мечтания-воздыхания мои были на небесах услышаны.

Дело в том, что я стихи не бросил и в университете. Даже ходил пару раз в знаменитую поэтическую студию Игоря Волгина, который в те годы ещё считался пиитом, а не достоевсковедом. Но литстудия мне не глянулась — не люблю обсуждать свои творения публично, да ещё и в рукописи. Однако ж, по издательствам да редакциям, как и все молодые, упорно таскался-похаживал. И вот свершилось: подборку из пяти моих стишков тиснули-таки в одном «молодогвардейском» сборнике. С биографической врезкой, фотопортретом — всё как полагается. Это ещё на четвёртом курсе.

И вот, когда я уже перестал удивляться (почему это меня не узнают на улицах и не требуют автографов?), я впервые и вкусил глоточек славы. Я приехал на летнюю практику, уже во второй раз, в Севастополь. Ещё в прошлом году я, никогда до того не видавший моря, раз и навсегда влюбился в этот красавец город русской славы и уже подумывал: не распределиться ли после журфака сюда? Тем более, что в редакции городской газеты отнеслись ко мне с распростёртыми объятиями, пришёлся я здесь явно ко двору.

И вот я вновь очутился на черноморских берегах, уже в ранге публикующегося поэта и в ожидании светлого глубокого и лирического чувства. В первый же день, в типографской столовой, я ощутил вдруг на себе жар пристального взгляда. На меня смотрела во все свои серые глаза-блюдца светловолосая девочка, похожая, право слово, на ангела во плоти. Я даже смутился, поперхнулся, чуть не подавился полусъедобным общепитовским рагу и торкнул под столом Володю из спортотдела: кто это? Оказалось: новая корректорша, только что из школы — Лена.

Без всяких грязных задних мыслей, просто в силу привычки, инстинкта, я дождался Лену на выходе из столовой и, опять же по обыкновению, с ухмылочкой протянул ей пачку московской «Явы».

— Мадам закурит?

Лена почему-то виновато улыбнулась и смущённо призналась:

— Я не курю, что вы!

Гм… Я сразу сменил тон: передо мной действительно стояла нормальная девушка — это я понял потасканным своим сердцем сразу.

— Вас зовут — Лена? А меня — Вадим. У вас есть ещё от обеда десяток минут? Может, подышите солнцем, пока я буду травить свои лёгкие?

— Подышать солнцем? — улыбнулась чудесно она. — Так только поэт сказать может…

Вот так да!

— Поэт? Вы знаете, что я пишу стихи? — вскричал невольно я, пропуская её вперёд на простор летнего приморского дня.

Мы пошли вниз, к Артиллерийской бухте. Лена обернула ко мне лицо, нараспев начала:

Как много может человек,

Когда он полюбил…

Батюшки светы! Сердце моё облилось кипящим бальзамом. Я вскрикнул, прервал:

— Так вы видели мою подборку в «Парусе»?

— Ещё бы! Мне очень-очень понравились ваши стихи! — И вдруг она, странно глянув на меня, выдала. — Я знала, что вы опять приедете на практику, ждала…

Не успел я как-нибудь чего-нибудь ответить, как она добавила:

— Я ещё в прошлом году все-все ваши статьи читала, все до единой…

Я, конечно, от всего этого обалдел, невольно сам себя шибко зауважал. И, уж разумеется, сразу почувствовал к Елене влеченье — род недуга. А когда я узнал-услышал, что она тоже пишет стихи, и у неё тоже только-только случилась первая публикация серьёзная и тоже в «Молодой гвардии» — я и вовсе закипел, потерял голову.

В тот же день Лена, когда я подписал уже заранее припасённый ею экземпляр моего «Паруса», подарила мне сборник «Ранний рассвет» со своим стихотворением, написанным ещё в шестнадцать лет. Предисловие к сборнику и комментарии написал, между прочим, тот самый публичный знаменитый поэт, на которого сочинил я ещё в Сибири поэму-пародию. Но когда я прочёл его напутствие, адресованное лично Лене, я многое простил этому эстрадному попрыгунчику-старперу — «Я верю тебе, Лена!..» Видать, и этого старого фигляра тронули поэтические откровения севастопольской девочки: