Это — в лучшие ночи. В худшие, я, помаявшись в ночном бессонном одиночестве, достаю из заначки бутылку своего любимого белого мартини, решаю выпить лишь один бокал, но, как правило, увлекаюсь, допиваю бутыль до конца, конечно же, после этого погружаюсь в мучительные сновидения и с тоскливым осознанием, что наутро мне будет скверно…

Кстати уж выскажу здесь крамольную мысль: людям стоило бы спать по 12 часов в сутки. Когда я слышу или читаю, как какой-нибудь недоумок утверждает-пропагандирует, что-де спать надо как можно меньше, мол, на сон уходит часть жизни, и сам он спит по пять-шесть часов, не больше, — я раздражаюсь. Подумаешь, Чехов какой выискался или Менделеев! Да подавляющее большинство людей всё время, свободное от сна, занимаются тем, что губят собственное здоровье и, вот именно, как раз сокращают свою жизнь, а попутно портят-уничтожают окружающую среду-природу. Нет, я твёрдо убеждён: когда человек спит, он, по крайней мере, не мучается сам и не мучает других людей. Сам я, когда изредка, в болезни или от большой усталости, умудряюсь спать подряд часов девять, а то и десять — я счастлив. Какие ясные, какие светлые грёзы снятся в таких долгих дрёмах!..

Часов в шесть закрытую дверь моей комнаты начинает терзать когтями и утробно мявкать наш кот Фарисей. Я лишь переворачиваюсь с боку на бок, осаду выдерживаю. Но вскоре на кухне, которая от меня через стенку, начинают звякать посудой и бубнить жена с дочерью. Я всё же, зарывшись с головой в одеяло, ещё раз умудряюсь задремать и обыкновенно не слышу, как Лера убегает, по привычке опаздывая, на работу.

Около девяти дверь моя тихонько приоткрывается, жена вполголоса спрашивает:

— Ты ещё спишь?

Если я не откликаюсь, она дверь затворяет, при этом ворча:

— Сам же говорил, чтобы в девять будить…

Я на всякий случай ещё раз мысленно пролистываю план дня: в институт сегодня к одиннадцати, в редакцию можно к трём… Спешить некуда. Я позволяю себе ещё полчасика покемарить.

Потом мы сидим с моей Лидией Петровной на кухне, с неохотой пьём чай. Она — потому что уже пила его с Лерой; я — понятно почему. Жена говорит без остановки, хотя я бы с удовольствием посидел в тишине, подумал свои куцые думы.

— Нет, ну ты представляешь, Фарисей опять изодрал диван в гостиной! Нет, надо всё же обрезать ему когти…

Нашему рыжему коту-патриарху уже почти 17 лет. (В книгу Гиннесса пора!) Для нас он давно уже не то что третий ребёнок, он самое родное и близкое существо, так что все эти разговоры про отрезание когтей — пустое сотрясение воздуха.

— Надо его вообще усыпить, — говорю я.

— Ты опять не в духе? — тревожится жена. — Что-нибудь болит?

— Душа болит, — кривлюсь я и решительно отталкиваю чай. — Знаешь, я всё же выпью лучше пива?

Звучит это как вопрос, но мы оба знаем, что это утверждение. Лида морщится, но я достаю из холодильника литровый баллончик «Очаковского», наливаю в кружку, жадно пью. Жена смотрит. Вся её грузная фигура, расплывшееся лицо выражают осуждение. Плевать! Это раньше, когда Лида была той самой тоненькой Лидой, которую я страстно полюбил за хороший, ясный ум, за чистую душу, красоту и, как Отелло Дездемону, за «состраданье» к моему творчеству, — вот тогда я боялся лишний раз расстроить её.

Желая всё же сдуть мой поднимающийся тонус, она сообщает:

— Представляешь, Лера себе ещё и верхнюю губу проткнула, вставила туда кольцо…

— Как же она теперь со своими сусликами целоваться станет? — усмехаюсь я.

Усмешка моя горька. Дочь вроде не дура, пошла по стопам матери в журналистки, устроилась с недавнего времени в «Московский комсомолец», но никак не повзрослеет. Ей уже 28, но по виду она тоже очень даже отстаёт от своего возраста, ссылаясь теперь на то, что в газете ведёт тему тинейджеров. Именно поэтому-де она вся в пирсинге, тату, красит волосы в ярко красный цвет, пьёт пиво прямо из бутылки, курит и исповедует свободную любовь. Как-то в Интернете я наткнулся случайно на её фотографии в стиле «ню»: смотрит спокойно в объектив, позирует… Зачем? А недавно я слышал, как она разговаривала с кем-то по мобильнику: «Ну ты, блин, ваще!.. Твою мать!.. Зашибись!.. Пошёл на хер!..» Я поплотнее прикрыл дверь своей комнаты и включил приёмник погромче. Говорить с ней, особенно в последнее время, невозможно — на любое замечание один ответ: мол, ты, папочка, своих молодых подружек учи…

Слава Богу, Валерия подписывает свои материалы фамилией матери и вообще не афиширует, что она моя дочь. Хоть на это у неё ума хватает.

— Ты в выходные не поедешь со мной на дачу? — спрашивает безнадёжным тоном жена. — Поговорил бы с Димой… Ему нельзя там одному жить — неужели ты не понимаешь?..

Понимать-то я понимаю, да что толку. Дмитрий, сын, ему 25, погибает окончательно. Я это знаю. И от бессилия порой, закрывшись в комнате, тихонько плачу. Он бросил университет на втором курсе (тоже пытался стать журналистом), буквально добровольцем отправился служить, попал на Кавказ…

Прошло уже три года, Дима сейчас почти не хромает, но вот именно часто болен tic’ом — порою правое веко у него начинает странно дёргаться, словно он подмигивает. В такие минуты лучше с ним не разговаривать и вообще лучше отойти подальше… Впрочем, я и так его в эти три года видел редко, а теперь и вовсе почти не пересекаемся. На что он живёт, я не знаю. Знаю только по рассказам-стонам жены, что он шляется по ночным клубам да ресторанам. Я всё надеялся, что Дмитрий перебесится, упьётся вдоволь и остановится, а он начал нюхать всякую дрянь, курить, а потом и колоться. Жена пробовала уговорить его лечь в клинику — бесполезно…

— Нет, радость моя, — говорю я устало, — никуда я с тобой не поеду. Гене я скажу — он тебя отвезёт. А мне поработать в выходные надо — ты же знаешь, роман к Новому году хочу дописать…

Лида скептически поджимает губы: знаем, мол, как ты роман пишешь.

— Кстати, деньги в доме совсем кончились. Вам, что же, зарплату вчера не дали?

— В институте сегодня дадут, а в журнале — к концу недели…

Я быстро допиваю пиво, встаю из-за стола и спешу в свою комнату-берлогу. Как же мне всё это надоело! Меня, кстати, более всего бесит вот это постоянное и непрерывное повторение одних и тех же слов, предложений, фраз, мыслей, мнений, суждений. Все вокруг говорят и повторяют одно и то же изо дня в день.

Вот ведь на что жизнь уходит-сжигается — на повторение и на выслушивание одного и того же…

Не-вы-но-си-мо!

II

В половине одиннадцатого я выхожу из дома и пешком отправляюсь в институт. Живу я на Малой Дмитровке, так что ходу неспешным шагом всего с четверть часа.

Середина декабря, а первый снежок только-только выпал. И от этого дышится даже и в самом центре Москвы как-то легко. Прохожу мимо памятника Пушкину в белой шапочке, смотрю на него, киваю головой: «Привет, Александр Сергеич!» На лавочке рядом с ним мы когда-то, бездну лет назад, любили сидеть с Лидой. Целоваться прилюдно тогда не было принято, но мы не меньшее счастье-потрясение испытывали от соприкосновения наших рук… И ведь были мы не так уж и молоды — ей 30, мне 32, а вели себя как подростки. Господи, ну неужели и это всё было?!

Раньше я, выбравшись из толчеи подземного перехода, продолжал путь по Большой Бронной, но с тех пор, как в правом углу площади вместо привычного кафе открыли «Макдональдс», предпочитаю идти к институту по Тверскому. Когда я был добродушнее, эта американская забегаловка с её дебильными гамбургерами, чизбургерами и картошкой фри, переполненная снобствующей публикой (приобщились к западной цивилизации!), напоминала мне муравейник, теперь же эта картина вызывает у меня совсем отвратные ассоциации — громадный труп койота в месиве червей-посетителей. Бр-р-р!

Настроение у меня ни к чёрту, так что я вполне, кажется, готов вслед за чеховским профессором начать брюзжать по поводу мрачного неухоженного вида институтских ворот, построек, сада…

Да, и здание Литинститута, и старое здание университета на Моховой, где преподавал мой тёзка и где мне доводилось бывать не раз, — за минувшие сто с лишним лет новее и, может быть, ухоженнее не стали, но теперь аура истории всё скрашивает-смягчает. На свежего мальчика, приехавшего из провинции и воображающего, что храм литературы и в самом деле храм, ворота и здание Литературного института («Дома Герцена») производят очень даже здоровое впечатление. К слову, второе здание университета на Моховой, где располагается факультет журналистики и где училась, а потом работала моя жена, где учились и мои дети, внутри действительно производит впечатление неприглядное, оно ещё в студенческие годы Лиды обветшало без капремонтов изрядно, но она до сих пор вспоминает-подчёркивает с гордостью, что училась и работала именно в этом старом здании университета, а не в современных высотках и стекляшках на Ленинских сиречь Воробьёвых горах. У меня же, слава Богу, и альтернативы не было: здание у Литинститута одно, так что и в студенческие, и в аспирантские годы я учился-обитал в благодатной атмосфере, где витают тени Герцена, Гоголя, Белинского, Платонова, Пастернака…

Скоро в углу институтского двора на месте хозпостроек выстроят двухэтажную современную коробку учебного корпуса, и новым поколениям студентов не дано будет ощущать вдохновляющую ауру исторических стен.

Но вот насчёт сада или скорее скверика институтского я с Николаем Степановичем в принципе согласен: лучше бы вместо чахоточных деревцев и кустов росли тут высокие сосны и хорошие дубы. Под сенью могучего дуба студенты, быть может, сочиняли бы не  ч а х о т о ч н ы е  стихи и рассказы, а совсем даже наоборот.

Первый, с кем сталкивает меня судьба при входе в институт, поэт Рейдер. Вот уж не задался день, так не задался! В нашей творческой альма-матер среди моих коллег вообще на удивление много неприятных особей, но вот именно с Рейдером общаться у меня совершенно нет охоты. Понятно, все мы, пишущие-творящие, мним себя гениями, но не до такой же степени! Во времена оны Рейдер сподобился пообщаться с Бродским и, судя по всему, даже подсказать тому парочку рифм. На этом основании ему придумали (или он сам себе придумал) титло учителя нобелевского лауреата. Сам Рейдер пишет-выдаёт километрами рифмованную чушь, не найдёшь в его «поэзии» ни единой запоминающейся строки, но его печатают, издают, включают во всяческие антологии, награждают премиями, пригласили вот в Литинститут новых Бродских пестовать. Он и держит себя соответственно — мэтр из мэтров.