Литераторы, особенно из молодых, совершенно не берут во внимание, что писать скучно — это привилегия уже ставших знаменитыми писателей. Да, зачастую в нынешних книгах можно встретить много нового и интересного, но… новое в них, к сожалению, не интересно, а интересное не ново. Особенно жуткое впечатление оставляют романы и повести, награждённые нынешними странными премиями, всякими «букерами», «триумфами», «национальными бестселлерами» и прочими. Нелепы уже сами названия этих премий. Смотришь, на обложке рекламу: «Роман удостоен премии “Национальный бестселлер”»; в выходные данные заглянешь — тираж 5 тысяч экземпляров. Ни хрена себе «бестселлер»! Господа издатели даже значения слова не знают.

Современная литература, словно кривое зеркало, переполнена искажениями понятий, несуразностями. Как-то на одном из семинаров на ВЛК перед моей болезнью Олегов попросил слова и, сделав ехидным выражение лица, сказал:

— Помните, Николай Степанович, вы нам зачитывали ряд имён из статьи Куницына двадцатилетней давности?

Я неопределённо пожал плечами.

— Ну вы ещё убеждали нас, что никто из перечисленных тогда прозаиков известным не стал. Простите, конечно, но я нашёл ту статью и прочитал… Вы почему-то не все имена назвали — например, Вячеслава Пьецуха, Леонида Бежина… А вообще в том сборнике больше всех на щит Татьяна Толстая поднималась… — Олегов сделал эффектную чеховскую паузу. — Разве эти писатели не делают сейчас, как вы выразились, погоду в российской литературе?

— Ну, во-первых, я не сказал в «российской», я отлично помню, что сказал — в русской литературе. А во-вторых, вы можете назвать произведения, героев этих писателей, которые обогатили бы русскую словесность?

— Ну «Кысь», например…

— Да это не «Кысь», а просто «Гнусь» какая-то! — встряла соседка Олегова по столу, Маруся. — Правильно о ней в критике писали: узорчатая, равнодушная, брезгливая к русскому человеку и его истории вещь. А Пьецух твой говённый! Вон на его новую книжку тоже правильная рецензия в «Литературке» недавно была: как писал хрень ни о чём, так и продолжает писать. Над всем ёрничает, всё оплёвывает, себя только любит — самолюбование в каждой строке…

Я молчу.

— А что, — всерьёз насупился Олегов, — всякие там марковы, стаднюки, ананьевы, чаковские, — они лучше писали? Они и в самом деле классики, как их провозглашали?

Да уж, классиками сами себя эти товарищи точно числили-считали — с этим не поспоришь. Общаться с ними было трудновато. А с Чаковским, к слову, мне даже довелось работать в «Литгазете», и как раз в тот период, когда он трудился над своей «Блокадой». Бог мой, что нам, членам редколлегии, довелось вытерпеть: сначала выслушивали-обсуждали замысел, сюжетные ходы этой «бессмертной эпопеи», помогали собирать материал. Когда очередной ворох материалов был собран, Чаковский отправлялся в Дом творчества Дубулты и, слава Богу, там вдали от нас каждый год по два месяца корпел над рукописью, покрывал очередные 100-120 страниц буквами-словами. Причём, опять же, не столько сам писал, сколько диктовал машинистке (классик же!). Ну а когда шеф возвращался, мучения наши возобновлялись: надо было от и до прочесть состряпанное, тратить время на обсуждения, высказывать замечания-советы, пытаться дотягивать рукопись до приемлемого уровня. Александр Борисович, выставив из-под манжета рубашки свой дорогущий «Ролекс», которым совершенно как мальчик-сноб гордился, кивал головой, соглашаясь с подсказками…

Человек за свою жизнь способен прочесть всего 4-5 тысяч книг. Всего! И как же обидно тратить время и жизнь на всякую графоманию и халтуру. С возрастом и опытом уже научаешься по первым страницам и даже абзацам понимать-определять, стоит ли читать книгу дальше. Разумеется, дальше двух-трёх страниц я не продвинулся ни в «Сибири», ни в «Войне», ни в «Танках», которые «идут ромбом», но вот их родную сестру «Блокаду» довелось прочесть от и до и даже не один раз. Судьба. (Привет Петру Лукичу Проскурину!)

А тогдашний спор на ВЛК закончился моей примиренческой речью. Я сказал примерно следующее: есть ли смысл сравнивать-сопоставлять между собой заплесневевший от старости сыр и какой-нибудь расхваленный рокфор с искусственной плесенью: на вкус нормального человека и тот и этот аппетита не вызывают. Сошли уже с литературной сцены старики-графоманы, провозглашённые при советской власти классиками, их скучнейшие рыхлые эпопеи уже никому не нужны; совершенно искусственно удерживаются на плаву писатели-постмодернисты, стареющие клоуны от литературы, но они ещё интересны (если интересны!) только своей ближайшей тусовке, да и то прежними заслугами — все эти пьецухи-толстые тоже вскоре сгинут без следа. Уже набирает силу молодая литературная поросль России во главе с Захаром Прилепиным. Да ведь Захар — это же Максим Горький сегодня; а его роман «Санькя» — это же «Мать» нашего времени! Ну или, по крайней мере, «Андрей Кожухов», если кто помнит Степняка-Кравчинского…

— И у вас, коллеги, — сказал я тогда седовласым вээлкашникам в утешение, — есть ещё шанс заявить о себе в литературе. Пишите смело, пишите искренне, пишите откровенно. И ещё помните-чтите завет Евгения Абрамовича Баратынского: «Дарование есть поручение. Должно исполнить его, несмотря ни на какие препятствия…»

VIII

В свет впервые после болезни выхожу я в знаменательный день — 29 января.

Понятно, 150-летие Антона Павловича отмечается не так масштабно, как, к примеру, недавнее 200-летие Николая Васильевича (уж в пику Украине постарались), но всё-таки юбилейная программа получилась насыщенной: пришлось побывать и в Литинституте, и в ЦДЛ, а вечером Лидия Петровна потащила меня в соседний Ленком на премьеру «Вишнёвого сада». Вернулся из театра с головной болью. Уж лучше бы по «Культуре» старый добротный фильм «Три года» с Любшиным посмотрел или на Первом в «Закрытом показе» новую «Палату № 6» с Ильиным…

Впрочем, нет, про «Палату» я погорячился: судя по рекламным отрывкам, кои довелось увидеть, — это агрессивная самодеятельность ещё почище, чем у Захарова: от Чехова только имя-бренд и основные конструкции сюжета остались…

Бывают страшные ночи, когда бессонница особенно сильно давит-томит, сердце притискивает, и, кажется, что оно стучит с перебоями, тело покрывается липкой испариной, страх смерти неотвязчиво мучает мозги. Обыкновенно, это случается на полнолуние. Вот и в этот раз, вернувшись из театра с головной болью, я ложусь в постель, но, даже не задремав, встаю через час, зажигаю настольную лампу, начинаю ходить из угла в угол. Безотчётный страх охватывает всё моё существо. Мне почему-то кажется, что я сейчас внезапно умру. Прямоугольник окна за шторой чётко освещён снаружи, словно на него направлена мощная фара. Я хожу без устали, сжимая виски ладонями, стараюсь думать о чём-нибудь важном, но мысли обрывочны, бессвязны, пусты. Достать бутыль с мартини я не решаюсь, мне мнится, что алкоголь ускорит какой-то страшный процесс в организме, замкнёт неведомую цепь и вызовет замыкание-катастрофу. Входит бесшумно Фарисей, садится посреди ковра на полу, смотрит на меня, нервно дёргая хвостом, и начинает жалобно мявкать. В такие ночи ему тоже нехорошо. Я подхватываю кота на руки, прижимаю к груди, бормочу:

— Ничего, ничего, старичок… Мы ещё поживём!.. Не дрейфь!..

Фарисей, взбрыкнув, вырывается, вспарывая мне руку до крови, забивается под диван. Я опрыскиваю рану одеколоном, зажимаю ладонью, продолжаю ходить-мотаться по комнате. Наконец, не выдержав, иду в спальню, бужу-пугаю сладко всхрапывающую Лидию Петровну, прошу накапать мне корвалола в стакан. Конечно, я мог бы и сам найти в аптечке пузырёк, но одиночество в такие гнетущие минуты порой просто невыносимо. Жена поднимается, накидывает халат, начинает суетиться, охать и причитать, потчует меня корвалолом, валидолом, нитроглицерином, ставит градусник, измеряет давление, перевязывает руку. Мне становится чуть легче.

Под утро я задрёмываю.

Разбуженная энергия жены по спасению-опеканию родных и близких выливается у неё в решение немедленно съездить в Переделкино к сыну. Проснувшись перед обедом, я обнаруживаю в доме полную тишину и записку в кухне на столе: «Я поехала к Диме. Буду к ужину. Обед в холодильнике: суп в кастрюльке, котлеты с гречкой в прозрачной чашке для микроволновки. Обязательно разогрей!».

Есть не хочется. Даже кофе варить лень. Завариваю растворимый, выпиваю чашку. Подкладываю Фарисею «Вискаса». Возвращаюсь в кабинет. Сажусь на постель. Делать ничего не хочется. Вяло думаю-размышляю: ещё половина субботы, целая ночь, потом бесконечное воскресенье и опять ночь… Скорей бы уж понедельник: Литинститут, редакция, ЦДЛ — в привычной круговерти время помчится быстрее. Включаю компьютер, смотрю почту: среди груды спама и ненужных писем только один мэйл стоит открытия — от Саши. За месяц это уже третье послание от неё, и раза три мы с ней говорили-контачили по телефону. Тон общения установился какой-то странный: шутливо-наигранный, натужный. Вот и на этот раз:

«Счастлива приветствовать Вас, Николай Степаныч! Как Ваше драгоценнейшее здоровье? Вы точно появитесь в редакции в понедельник? А то у меня к Вам есть дело на три миллиона, так что не манкируйте… Очень надеюсь, что Ваши дражайшие и пламенно Вами любимые родные и близкие пребывают в добром здравии и Вас ответно пылко любят. Остаюсь наипочтительнейшим Вашим другом и почитателем Вашего таланта. Пысатэлныца N.»

Я отвечаю лаконично и сухо: «Здравствуй, Саша! Да, в понедельник в редакции буду. До встречи».