Дверь поддалась внутрь. Вырывались клубы пара, как из нагретой бани.

— Отворите!

Сжатый горячий воздух ожег лицо.

Я отступил.

Из железных дверей, пригибаясь, вышел рослый голландский матрос. Он рвал на груди черную куртку, он жмурился, захлебывался, дышал…

Его оливковое, изрытое бороздами лицо было налито темной кровью. Жесткие, черные волосы острыми концами падали на глаза.

Матрос прошел мимо, не видя меня. Я слышал свист его дыханья. Он шел, как пьяный, наискось. Стучали его красные, подбитые медными гвоздями каблуки.

Матрос упал ничком. Его плечи заколыхались…

Я вцепился в железный косяк, я крикнул в темноту, в пар лаборатории.

— Мертвый встал, мертвый!

— Не мертвый, а спящий…

Щурясь от света, Андрэ показался на пороге. Он опускал засученные рукава халата. Он был похож на хирурга после операции. Мокрые волосы космами прилипли ко лбу. Лицо было влажным, красным, и улыбалось каждой резкой морщиной.

— Опыт оправдал все. Вы видите, он проснулся…

— Анабиоз, — прошептал я, — анабиоз.

— Да, я вернул замерзшему нормальную температуру…

— Там, у Золотого Пика, во льду лежит еще замерзшая… Девушка…

— Знаю.

— Вы должны…

— Смотрите, он приходит в себя…

Матрос сидел на коленях, раскачиваясь. Долетало его гортанное, хриплое бормотанье. Слова были смутными, тяжелыми, они напоминали старинный немецкий язык.

Мы издали наблюдали за матросом. Вот он подпрыгнул, заплясал, гортанно гикая, вот повернулся на красных каблуках, увидав нас…

И оливковое лицо заметалось от изумления и тревоги. Волосатый кулак ухватил костяную рукоять ножа, висевшего в кожаных ножнах у пояса.

Андрэ выступил вперед. Голландец, трясясь, упал на живот, распластал руки.

Как прибитая собака, на животе, подполз он к Андрэ.

— Да благословит тебя небо, что выпустил меня из тюрьмы… Ван-Киркен не виноват… Господин, за что меня держали в тюрьме, в темноте… Ван-Киркен обмер от мороза и голода…

— Встаньте, вы ошибаетесь, — Андрэ коснулся его плеча. — Я не держал вас в тюрьме…

Голландец бросил быстрый взгляд на меня. Желтоватые белки блеснули.

Созвездие стояло высоко. Оранжевая заря потускнела. У бортов корабля, как толпы призраков, плыл туман.

Ван-Киркен сидит на корточках, покачиваясь.

Он бормочет.

Андрэ и я стоим у борта… Кохинхинка и крыса тоже выбрались слушать. Они тревожно смотрели на нового человека с оливковым узким лицом.

— Клянусь вечными муками, господин, на мне нет вины… — глухо и сипло выкрикивает оживший. — Мы вышли из Роттердама в ночь на девятое февраля, я помню — едва минул месяц со дня Крещения Господня.

— А в каком году? — тихо спросил Андрэ.

— Думаю, что год, а то два назад, — матрос сосчитал на пальцах. — В 1698 году, господин… Так будет точно.

Я быстро взглянул на Андрэ. Старик откинул сивую прядь со лба над серым шрамом и улыбнулся.

— Наш бриг взял индийские шелка, медные пушки, ядра и музыкальные часы из Женевы. Такой товар требовал молодой царь Московии Петер… Мы вышли в море к московитским портам. Говорили, что в московитских водах гипербореи крадут в бурю христианские корабли… Уносят их по воздуху.

— Кто? — переспросил я.

— Гипербореи, которые живут в странах ветра и льдов…

— География семнадцатого века, — Андрэ усмехнулся.

Был смутен рассказ матроса… Цинга и буря в Белом море. Люди хотели отогреться, люди разбили капитанскую бочку с ромом… Капитан убил из пистоли рулевого Якоба Хорста — на бриге вспыхнул мятеж. Они выбросили капитана в море. Они повернули обратно. Брат Якоба — Андреас поднял на мачте черное знамя пиратов. Они пировали шесть ночей. На седьмой налетел шквал… Ван-Киркен ничего больше не помнит. Его ударило сорванным гротом…

Мы не могли объяснить Ван-Киркену, что минуло больше трехсот лет с той ночи, как его оглушило мачтой. Он слушал, а желтоватые белки его глаз недоверчиво поблескивали. Губы, под жесткими усами, кривились злобно. Иногда он хватался за костяную рукоять ножа.

— Вы нам не верите, — вскрикнул я, теряя терпение. — Так где же вы, наконец?

— Я не мертвец, гнивший триста лет… Я милостью неба живой человек… Я знаю, где я, — меня украли гипербореи… Вы гипербореи, — пробормотал Ван-Киркен, и, пригнув голову, как заяц, кинулся в пшеницу.

— Он убежал от нас, капитан.

— Он вернется. Но он никогда не поймет нас… Идем в каюты.

Трубы органа гудят. Льется металлический ливень, раздувается, гремит, рушится торжественным шествием. Никогда еще капитан Андрэ не играл так прекрасно.

Его сивые волосы откинуты со лба, точно от дыхания грозы.

— Капитан, там у Золотого Пика лежит замерзшая девушка, — говорю я, кладя руку ему на плечо.

Он медленно обернулся.

— Я знаю, что там лежит девушка. Так что же?

— Вы должны разбудить ее, как разбудили матроса…

— Это потом… Мне пора к ним… Скоро товарищи будут со мною.

— Капитан, я не понимаю вас, но прошу — разбудите ее…

Худое лицо капитана светится.

— Сегодня мой праздник. Я победил. Так же, как матрос, и они скоро будут со мной.

— Капитан, разбудите девушку.

— Вы о ней… Подождем… Другое дело ждет меня…

— Нет, я требую! Если ваши опыты, весь этот анабиоз, в котором я ничего не понимаю, дали вам способ оживлять замерзших, — вы должны, вы не смеете отказать мне… Это жестоко… Это жестоко, бесчеловечно.

— Что с вами?

Мы оба замолчали. Потом я тихо сказал:

— Умоляю вас, капитан, разбудите ее.

Морщина-звезда, веселая усмешка замигала на щеке капитана. Он живо пожал мне руку:

— Хорошо, не будем ссориться… Я попробую разбудить и ее.

Андрэ вымерил шпагатом ледяную глыбу, где лежала спящая:

— Это весит больше тонны… Попробуем… Рубите! — и размахнулся и вонзил кирку в лед.

Осколки брызнули, как голубые искры. Я ударил за ним. Зазияли трещины, лед звенел, лопался, с грохотом осыпался острыми глыбами…

Мы врубились в голубоватый коридор. Лед визжал под пилами.

И не помню, на пятый или на шестой день, на осколках льда выросла целая мастерская: мы построили походный шалаш, перенесли с корабля динамо-машину, провода, блоки…

Стальной канат задрожал, натянулся на вороте и квадратный кусок, где лежала замерзшая, стронулся с места.

И когда на блоках «Саркофаг Спящей», как мы прозвали его, двинулся по снегам, ослепительно сияя, как гигантский хрусталь, — над нами зашумели крылья. Пролетал тот Безмолвный, которого я застал тогда на скале. Я назвал его Мыслителем…

Саркофаг, покачавшись в воздухе на ржавых крючьях подъемного крана, плавно опустился на палубу…

Гулко стреляли, тараторили перебоями электрические моторы. На палубе стоял туман. Из железной двери лаборатории лились потоки темной воды: там оттаивал лед.

«Саркофаг Спящей» уже вторую неделю на корабле и вторую неделю Андрэ не отпирает дверей…

Он сказал, что справится один. Он просил меня найти Ван-Киркена и начать с ним жатву: желтая пшеница на палубе уже созревала. Обливаясь потом, я косил днем и ночью. Колосья с тихим, послушным шумом ложились влево от меня.

Это были те дни, когда в глазах моих, не отходя, стояло ледяное видение: спящая на мраморных ступенях…

Как часто я бросал косу и ходил слушать к железным дверям. Там я проводил и мои долгие ночи. Андрэ не покидал лаборатории.

В узкую щель, у дверей скобки, светился тусклый свет. Я смотрел часами из моей засады: трубы резервуаров, электрические лампочки, которые вращались, как багровые солнца, все смутно колебалось в щели. Туман рассекала иногда быстрая тень Андрэ.

Мое сердце стучало. В те дни я думал, что мое сердце разорвется:

— Проснись, девушка, проснись, — бормотал я.

Дверь открывалась и Андрэ в дымящем халате торопливо, всей грудью глотал воздух.

— Там жарко… Я знаю, что вы стучите, но не могу вас пустить: герметическая камера рассчитана на одного. Принесите мне воды, хлеба: я проголодался. Этот случай труднее. Она спит, может быть, тысячи лет… Ждите… Ступайте за хлебом.

Я ставил хлеб к железным дверям, принимался за косу.

И в пшенице, на палубе, наткнулся я на голландца. Он спал на войлоке, свернувшись в клубок, обросший черными волосами, оборванный…

Коса звякнула над его головой.

Голландец схватился за нож.

— Проклятый Гиперборей.

Он прыгнул мне под ноги… Что-то горячее ожгло мне плечо… Наотмашь, рукоятью револьвера, я отбил его руку.

Матрос кинулся в пшеницу. Она ложилась волнами от его бега, извивалась.

— Ван-Киркен, вернись, — позвал я, зажимая раненое плечо. Мои руки и грудь темно заблестели от крови…

Вот он несется вниз, по белым тропам, к зеленому туману пропасти.

Его потные лопатки лоснятся, жесткие волосы черными пиками хлещут по ветру.

Я прицелился. Сталь ослепила на миг.

Что мне стоит убить его? Он скользит вниз, как черная кошка, он весь на виду, в воздухе. Убить третьего из нас на Зеленом Острове… За что?.. Дикий матрос считает меня за фантастического гиперборея… Я опустил оружие. Пусть убегает. Вот он спрыгнул на холм, — маячит внизу, как черный мураш…

А на плече у меня ноет ожог раны от его старинного лезвия.

В кают-салоне, из холщовой куртки Андрэ, я нарвал зубами бинтов.

Остров Созвездия, страна сновидений, незаходимый, солнечный бред…

Горела рана моя на плече. Я туго стянул ее бинтами, мои иссохшие губы потрескались от жара и жажды: ржавый нож голландца прорезал широкий раскаленный след.

В горячей дремоте я слышал как будто зовущие голоса, торжественный вопль органа, плеск крыльев, смех, заглушенный топот ног…

Все силы напряг я и поднялся и пошел…

Корабль был окутан громадными, зыбкими облаками, он точно плыл по воздуху в беловатой мгле. Слетелись Безмолвные.

Они теснятся, они толкают друг друга, крылья подгибаются, как гибкие арки. Палуба окутана беловатым туманом, шумят, веют холодные крылья…

Я прыгаю через белые ступени, где дышат витые вздутые жилы, упираюсь ладонями в белые животы, бегу…

Мне навстречу, между рядами Безмолвных, точно по аллее белых колонн, идет Андрэ, а с ним девушка из Саркофага.