Левит Дарфон подпрыгивает вверх и хватается за ветку обеими руками. Рукава задираются, обнажив мускулистые коричневые руки и тугие колечками волосы, как у молодого барашка. Она улыбается, а он следит, как смотрит она на руки мужчины и на его крепкие ноги, отпрыгивающие от земли, и как она поднимает свою руку лишь слегка от локтя и срывает мягкий теплый финик. Она срывает два финика. Она прижимает один к своим губам, облизывая коричневую кожицу своим маленьким розовым языком. Она дает другой Дарфону. Тот скромно принимает финик, улыбаясь ей через прикрытые ресницы, и кусает плод коротким, осторожным, голодным укусом.

Каиафас, наблюдая, представляет себе волка, спустившегося с гор — худого, изголодавшегося. Представляет, как волк преследует его жену, загнав ее в штольню, усеянную камнями и разбитыми горшками. Представляет, как рычит волк в прыжке, нацелившись перегрызть ей горло.

Или, как представляется ему, синяки расползаются по ее лицу, и глаза краснеют от ударов, и ее шея покрывается алым и синим цветом. Представляет, и руки его ощущают, как хорошо это было бы — бросить ее на землю, не потому, что он не любит ее или не желает ее, а потому, что надо платить болью за боль.

Он — не кровожадный человек; он принес в жертву достаточно много молодых бычков и годовалых барашек, чтобы понимать драгоценную хрупкость жизни. Его удивила сила его ощущений, и как они набросились на него, словно некий волк, преследовавший его рядом или изнутри всю его жизнь.

* * *

Лето в разгаре. Пейсах давно прошел. Солнце обжигает холодные мраморные площади Храма и северные городские врата, куда привели гуртовщики жарких и вонючих овец на мясо. Солнце нагревает рынок, где продавцы фруктов лениво сгоняют пальмовыми опахалами мух от своих товаров, и шлепают ослиные хвосты, поднимая облака мошкары. Оно прожаривает дома богачей и хижины бедняков, оно превращает пруды в теплые лужи, пузырящиеся водорослями и лягушками. В сознаниях Царя, Правителя, Префекта, солдат, священников и крестьян оно вызывает дурное предчувствие голода: а если не будет дождей? Дожди приходят по воле Бога, и почему бы ему не захотеть этого, но были года, когда дожди не пришли. Иерусалим томится от жары, не в силах сделать никакого движения — медленно соображающий и раздражительный. Но даже если Иерусалим недвижен, никто не скажет, что он впал с спячку.

У Префекта Пилата — перстень с изображением головы волчицы. Волчица — символ Рима, конечно же: в другой комнате у Пилата есть небольшое святилище, посвященное Бого-Императору Тибериусу, а над ним висит картина, где Ромулус и Ремус сосут соски волчицы-матери. И, подобно волку, Рим охотится большими стаями. И, подобно волку, Рим защищает своих, но тем, кто за пределами его круга, достаются одни лишь клыки. Перстень Пилата, надеваемый на третий палец длинной костлявой правой кисти, представляет собой большой диск янтаря с вырезанной на нем головой волчицы, обнажившей свои клыки. Когда Пилат бъет рукой по столу, яркий летний свет отблескивает от острых срезов и линий изображения, отчего оживают клыки и моргают глаза.

«Три месяца!» кричит он, и затем напускным образом успокаивается, хотя Каиафас уже видел подобное у него, и повторяет себя более тихо: «Три месяца».

Каиафас бесцельно смотрит в точку позади головы Пилата, где в нише стоит небольшая статуя Марса, держащего меч. В городе вспыхнуло бы восстание, если бы люди узнали, что он хранит своего идола так близко к святилищу. Четыре года назад произошли волнения, когда он привел новый гарнизон солдат в город, раскрыв флаги с изображениями головы Кесаря. Здесь запрещены образы кумиров, идолов или кого-то еще в такой близости к Храму.

«Ты глуп, Каиафас?» медленно спрашивает Пилат. «Из-за того, что ты глуп? Из-за того, что ты не понимаешь, чего я требую все эти три месяца? Нужно ли мне сказать еще медленнее, чтобы ты последовал моему требованию? Мне. Нужны. Деньги».

Каиафас облизывает верхнюю губу.

«Я все пытался объяснить…» начинает он, и слышит он, как его собственный голос начинает увещевать по-детски, и волк в его горле рычит, и неожиданно для себя он заявляет: «Это запретно. Это абсолютно запретно. Невозможно, что Вы спрашиваете».

Пилат вгрызается в него взглядом, и раздуваются его ноздри, и рот двигается безостановочно.

Он вновь бъет своей рукой по столу с такой силой, что подпрыгивает чернильница и разбрызгивается лужицами.

«Это возможно, если я приказываю! Город Иерусалим», продолжает Пилат, «умирает от жажды. В горах есть свежая вода, и есть люди, готовые начать строительство, и есть камни в карьерах. Посмотри!» Пилат великодушно простирает свои руки в стороны. «Посмотри на свой город». Иерусалим жарится в мерцающем воздухе окна. «Дай мне деньги из Храма, и я построю акведук и принесу воду с гор».

Каиафас начинает спрашивать себя, насколько он смог разозлить Пилата, что тот просто вытянет меч из ножен, висящих на стене, и зарубит его. Помни, говорит он себе, как ты сейчас уязвим. Помни, как быстро может покинуть тебя жизнь, словно жизнь молодого барашка под твоей рукой. А волк внутри него все не мог расслышать этих слов.

«Деньги Храма предназначены лишь для его нужд», говорит он. «Святой долг, завещанный нам Богом».

Он вспоминает вдов и сирот, приносящих свои крохотные подношения Храму, потому что они знают, что Бог довольствуется их жертвоприношениями, какими бы малыми они не были. Они несут добровольно. Эти деньги предназначены Храму. И не ему тратить их.

«На *** твоего Бога!» кричит Пилат. «Этот Храм завален золотом и украшен мрамором, и в то же время ни один акведук не приносит воды в южный район города».

«У них есть колодцы. Никто не страдает в Иерусалиме от жажды».

Пилат вновь бъет рукой по столу.

«Пятьсот талантов золота! Да вы не заметите их пропажи в своих сундуках. Мы могли бы начать добывать камень на этой же неделе!»

Властные игры, конечно же. Пилат мог бы послать запрос на деньги в Рим, но в его нынешнем положении он вряд ли бы мог ожидать их получения. У этого Каифаса есть много шпионов вокруг Правителя Сирии — прямого начальника Пилата. И он так же страстно хочет покинуть Иерусалим, как и Рим, каким он увидел его недавно. Ни один римлянин не понимает, как можно жить в городе, в котором не хотят видеть ни капли с акведука, несмотря на то, что чистой колодезной воды хватает для всех. А если он сможет убедить Храм в оплате своего проекта, то он сможет сухо, по-военному доложить, что люди «начинают понимать пользу римского правления».

Каиафас пожимает плечами. Этим жестом — он знает — он раздражает Пилата.

«Если Вы пошлете солдат», отвечает он, «я не смогу их остановить. Мои священники — не воины».

«О, нет», говорит Пилат, «я знаю, как все произойдет. Ты вынудишь меня послать солдат в Храм. И мы оскверним какой-нибудь неприкосновенный сосуд или материю очень оскорбительно на священном полу или потревожим дух благословенной овцы, или задышим неприлично в присутствии освященной навозной кучи. И потом будет еще одно восстание, и я вызову войска из Сирии и раздавлю его, и от всего этого они скажут…» Он моргает и останавливает себя. «Что происходящее причиняет беспокойство. О, эти *** люди!» Он стирает пот с бровей рукавом робы. «Никто не сможет пройти с одного края площади до другого края, не оскорбив древних традиций или какое-то племя, или еще что-нибудь».

Пилат тычет пальцем, указывая на Каиафаса. «Ты дашь мне деньги и скажешь им, что твой Бог приказал это. Скажешь, что тебе было видение».

Каиафас наклоняет голову, словно говоря «превосходная идея» или, возможно, «я попробую, но не могу обещать», или, возможно, «ты — глупец и держишься в этом городе на тонкой нитке». Он заканчивает разговоры с ним таким образом уже несколько месяцев. Кажущаяся уступчивость, но никогда не выполняя обещания.

Каждое утро и каждый вечер агнец приносится в жертву. Но это лишь начало. Каждое утро и каждый вечер сжигаются благовония на алтаре в Святая Святых. Каждый день менора заполняется свежевыжатым маслом. В Субботу — приношение муки, масло и вина. В новолуние — два годовалых бычка, баран, семь овец. Не говоря уж об особенных жертвоприношениях во время трех празднеств паломников каждый год, и на Новый Год осенью, и на Йом Киппур через десять дней после. И просьбы грешников, ищущих Божьего прощения весь год. И подношения мирных соглашений. И благодарные подношения за выздоровление или за спасение от какой-то опасности.

«И ты думаешь, что это все — просто?» Аннас сказал ему, когда он еще был молодым человеком. В то время, когда Каиафаса стали замечать в Храме и выделять между самими священниками. Аннас был тогда Первосвященником; он затевал подобные разговоры со многими молодыми священниками, которых начинал выделять среди других. «Возьмем, к примеру, благовония. Ты думаешь, что когда слуга из дома Атвинас приносит благовония, они появляются из ниоткуда?»

Каиафас, стараясь произвести впечатление на старика, протараторил выученные наизусть слова.

«В благовонии находятся одиннадцать специй», начал он, «ладан и мирра, и кассия, и нард, и шафран, и…»

«Ты себя послушай. Остановись. Пойми, сколько нужно, чтобы заполнить этот лист твоих слов. Откуда появляется шафран?»

Каиафас переминулся с одной ноги на другую. «Из цветов?»

«С одного лишь цветка, который растет обильно только в Персии. Нам нужен один мешок каждый месяц. Горсть шафрана — это десять тысяч цветков. Сто горстей находится в одном мешке. Сто человек, согнувшись, собирают цветы — вот, сколько нужно для одного лишь шафрана».

Каиафас посмотрел на внутренний двор Храма, где почти сто человек сновали по своим дневным обязанностям. Он медленно кивнул головой.