ТАЛАНТ
Вышла я замуж шестнадцати лет и пошла детьми сыпать! Бывало, спросят меня: куда, мол, тебе их столько?
А мне все смехи:
— Были б коваль да ковалиха, будет и этого лиха.
Вечерами «Акульку в люльку, Оленку в пеленку» — рассовала и отправилась с Тимошей на посиделки. Смолоду квас и тот играет, а мне и всего-то двадцать с хвостиком. Только раз бегут за нами — соседская девчонка уронила моего Гераську, повредила ему ногу.
Рос мальчишечка крепкий, как грибочек, шустрый, как живчик, а стал Гераська Оброныш. Сильной боли в ноге нет, а ходить не велит.
Источила нас с Тимошей совесть — сына прогуляли! С того и пошло.
Для других детей снято молочко, для Герочки — сливочки-переливочки. Семья у нас дружная. Ребята видят, что мы с Тимошей ради Геры из кожи лезем, и они равняются по отцу с матерью. Старшие Геру нянькают, младшие у него на послуге. И растет наш выкормыш сам статный, лицо холеное, глаза девичьи, с поволокой.
Пока ему двенадцать лет не минуло, мы с отцом только радовались, а тут начали чесать затылки. Глядит он так, будто не одни мы с отцом, а весь белый свет перед ним в долгу. К тому времени нога зажила, ходи куда хочешь, а у него все на побегушках. Сам с гирями упражняется, а младшими командует:
— Ныряйте под лавку, принесите мне тапки!
Спать днем ляжет, Сергуньке дает приказ:
— Становись возле меня, мух отгоняй.
И все ему не так! Известно: на паршивого и баней не угодишь — то ему жарко, то не парко.
Говорят: извадится овца не хуже козы. Сами не заметили, как изноровили мы его. Растет наваженый, что наряженый, — блажит, как по наряду.
Видим мы с Тимошей: ногу парню выпрямили, а нрав скривили. А я и ругать его не могу, все думаю: наша в нем вина.
Ко всему он был переимчив. Еще говорить толком не научился, а уж все мои присловья перенял. Учиться пошел, глянул в учебник вполглаза — в голове как отпечаталось. Из всех моих одиннадцати самый способный. Сельскую школу закончил, отправили мы его к Матвею в поселок кончать девятилетку.
Приезжаю навестить, показывает мне учительница его тетрадку. До половины задача решена, в конце написано: «И т. д.».
Спрашиваю его:
— Что это еще за «и т. д.» такое?
Он бровями пошевелил, свои синие очи с поволокой чуть повел.
— «И так далее», — объясняет. — Самое трудное я решил. А дальше мне неинтересно. Вот я и написал: «И т. д.».
И чем старше становится, тем больше у него этого «и т. д.».
Приехал домой на каникулы, взялся травы собирать для аптеки. Две недели из лесу не выходил, через две недели, гляжу, уж валяется в саду под яблоней.
— Я все травы лучше аптекаря изучил. Надоело.
Взялся сам детекторный приемник мастерить и добился — на пять минут услышали дальний голос. На том и кончилось. Все детали порастерял и опять на спину под яблоню.
Валяется лень — с прихворкой. Позевота да потягота, гляди, со свету сживут парня!
Отец к нему то лаской, то строгостью, а он угроз не боится, лаской не нуждается.
Я плачусь мужу:
— Эка облень по избе шатается! Не те отец-мать, кто родил, вскормил, а те, кто уму научил. Как его такого научить?!
Тимоша руками разводит.
— Не научили мы его, пока поперек лавки укладывался, а как во всю вытянулся, видно, не научишь.
К семнадцати годам вымахал выше всех в деревне. В поясе тоньше осы, плечи широкие, голову вскидывает, как конь. Глаза свои девичьи открывать не снисходит, глядит на все вполглаза. Брови густущие, левая бровь ниже, правая выше. И привык он этими бровями с людьми разговаривать. С братьями и сестрами словами говорить совсем отучился, только бровью указывает: подай, принеси, убери! Да еще и гневается, если не враз с бровей прочитают.
И то в одну сторону его заносит, то в другую — дорога ему открыта на все стороны. Парень способный, да сын председателя первой на всю губернию коммуны, да и сам для форса с полгода поработал на шахте. Характеристику ему дали отменную. Себя показать он может. На полгода его хватило. Все пути ему открыты, и все не по нему. За год две специальности забраковал.
Пошел в медицинский институт — в мертвецах разочаровался. Пахнут! В актеры шагнул — не понравилось! Несолидно.
Пошел в авиационный. Авиационный институт он окончил. Уехал на юг, поступил на завод, и пришло мне время дивиться — не нахвалятся на заводе Обронышем! Даже в газете мелькнуло: «Ценное предложение внес инженер Добрынин — сын того самого геройски погибшего председателя коммуны».
Прошло несколько лет, и вот узнаю — Гера Оброныш всех перегораздил. В тридцать лет стал директором завода и женился на писаной красавице.
Снарядилась я к Гере в гости — поехала порадоваться на сына.
Вышла из вагона — вижу, идет женщина, и не то что пассажиры — носильщики на нее заглядываются, багаж грузить забывают. Сама узкая, длинная, поджарая, в черном платье. Маленькая головка будто черным лаком покрыта, глазищи тоже черные, мохнатые. Что, думаю, за фря, за червонна краля? И вижу, выплыл к ней на орбиту и мой Герасим. В плечах еще поширел, а в поясе тонок. Брови так разрослись, что и глаз не видно, волос на голове русый, волнистый. Плывут, будто Марс с Венерой, только с нынешним стиляжьим уклоном. И вышагивает возле них собака борзой породы. Ноги высокие, морда шилом, все ребра наружу.
Люди на них оглядываются, переговариваются:
— Кто из всех самый чистопородный?
Подошли ко мне. Гера меня знакомит:
— Жена моя Ия. Собака Джюльетта.
Особняк у него в два этажа. И каждый день накатные гости. Коктейли да танцы.
Шуму много, а хорошего разговора нет. Оброныша моего прямо в глаза захваливают — и талантлив, и умен, и то, и се… А он уши развесил, будто не знает: от кого чают, того и величают!
Жена, Ия эта самая, — слов нет, красива. А копнись-ка в ней! С первым мужем характером не сошлась, оба друг дружку побросали. Второго она бросила: не богат, не знаменит. Третий и богат и знаменит, да сам ее бросил.
Если уж с такой красотой да столько лет судьбы не найти, видно, негодь. С личика — яичко, внутри — болтун. До полудня она в постели — все стонет: днем, вишь, ей не спится, ночью не естся! Болеет!
С полудня переберется с постели на тахту и начинает шипеть на портних да на парикмахеров. Шипит и шипит до вечера. У нее ровно у гусака — сердце маленькое, а печенка большая!
Как вечером гости в дом — враз поправилась, заегозила, завертелась пестом в ступе, в нее не угодишь.
И где только Оброныш такую высмотрел?.. Или шел не дорогой, встретил не путем?..
Многие вкруг них придворничали, а больше других заводской бухгалтер. Он и около меня вился. Поклончив, покорлив, а в глазах искра. Сразу видно ту породу, какая спереди ноги лижет, сзади за пятки хватает.
Я, бывало, шикну на него:
— Сгинь с глаз, поползень!
А он только засмеется:
— Ползком, Василиса Власовна, в люди выходят.
Услышишь такое, плюнешь да и уйдешь в сад с Шкилетой — я ту стиляжью Джюльетту на Шкилету перекроила.
Сидим вдвоем со Шкилетой в саду до полуночи, только что на луну не воем!
Неподалеку, в рабочем поселке, познакомилась я со стариком мастером. Решила с ним доверительно поговорить.
— Как, — спрашиваю, — мой-то на заводе?
Тот сразу глаза в сторону.
— Пока в замах ходил, лучше его не было.
— Тонок обиняк, да сквозит! На вожжах и лошадь умна! Ты говори, как сейчас правит?
Как ни мялся старик, а я поняла: правит мой Оброныш, как медведь в лесу. Дуги гнет — не парит, переломит — не тужит!
Из замов в директора — обыденна честь, и ту не сумел снесть.
Одно я старику на прощание сказала:
— Не я полынь-траву садила, сама, окаянная, уродилась.
Вижу я — Оброныш в умники попал, а из дурней не вышел.
Стала к нему приступать:
— Вскичился не в меру — закичишься до беды. Откуда у тебя хоромы в два этажа?
Он отмахивается.
— Три заводских поселка строил…
— В старину говорили: «Дай на прокорм казенного воробья, прокормлю и свое гусиное стадо».
Крякнул он с досады:
— Звал я тебя, мать, чтоб пожила ты в холе, в покое А ты? Сама покоя не знаешь и мне не даешь. Я не вор.
— Не один вор ворует, а и поноровщик.
— Да возьми ты в толк: дом это не мой — заводской. И такие же дома у замов моих, у главбуха.
— У поползня, значит? Бывает и так — рука руку моет, обе белы живут.
Он руками замахал и от меня в другую комнату. Я за ним.
— Ох, боюсь, посадил ты волка в пастухи, лису — в птичницы, свинью — в огородницы.
Он отмахивается, а я не отступаюсь:
— Коктейли эти тоже у тебя казенные? Не лаписто ли живешь?
— По плечу, — говорит, — и лапы! Да что ты, надсада, ко мне прицепилась? Я большие дела заворачиваю, а ты рюмки считаешь! Мелочи все это…
— Случается и такое, сынок: корье на малье, а дуба не стало.
И как напророчила! Стали вызывать сына то в партком, то в райком по персональному вопросу. Дошло и до обкома. Берут кота поперек живота. Над родным сыном гроза, а я и жалею и… совестно сказать… радуюсь!
Гостей из дому как вымело. Сын ходит набычившись, крутоярый, крутобровый и тем возмущается, что поползень к нему ни шагу. Тут я не выдержала:
— Эко диво, что у свиньи пятаком рыло! По всему видно, какой породы вокруг тебя люди: пили да ели — кудрявчиком звали; попили-поели — прощай, шелудяк!
Он как зыкнет на меня:
— Не мать ты, а крапивное зелье! — Походил по комнате, волосы поерошил. — Я, — говорит, — им не поддамся! Либо петля надвое, либо шея прочь!
Удача нахрап любит. Отбился мой Оброныш. Поставили ему на вид да велели хоромы эти отдать под родильный дом. Возвратился орел орлом, кричит с порога:
— Эй, мать! Не гляди на меня комом, гляди россыпью! А квартиру отдам! Не жалко!
Вечером снова гости. И поползень тут же. Сперва Гера на него чуть не с кулаками. Да ведь у хитрой лисы три отнорка. Со скандала началось, а я и не заметила, как перешло в гульбу. В доме опять дым столбом, пыль коромыслом, не то от тоски, не то от пляски. Все беды ко дну, пузыри кверху! Гера тост поднимает: жизнь, мол, — копейка, голова — дело наживное, а все же выпьем за такую голову…